Иванов катер. Не стреляйте белых лебедей. Самый последний день. Вы чье, старичье? Великолепная шесте - Васильев Борис Львович
— Закури моих, лейтенант.
— К своим привык…
Единственный это был человек, которому отказал на проводах Семен Митрофанович. Резко отказал, как отрезал:
— К своим привык.
— Ну, дело твое, — тихо сказал Кукушкин, прикуривая от собственного окурка.
Он курил медленно, опустив голову, рассматривая огонек папиросы. А вокруг гомонили, смеялись, плясали и пели, и играла радиола у Сереги на балконе. А Семен Митрофанович, отрезав Кукушкину все пути к дружескому общению, нисколько об этом не жалел.
— До чего же просто вы все решаете, — вдруг тихо, словно нехотя сказал Кукушкин. — Пьет да бьет — значит, надо воспитывать. Значит, кого-то жалеть надо, спасать надо, уводить надо. А на меня наплевать и растереть, да? Меня можно за стол не посадить, мне можно рюмки не поставить, а можно и в котельной избить без третьих глаз, как гвардеец тот говорит.
— Избить?
— Ладно, что было, то прошло: я не из жалостливых.
— А что же все-таки было?
— Знакомство, — криво усмехнулся водопроводчик. — Гвардейские сыны из меня непочтение к их папаше выколачивали. Тяжелые у них кулачки…
— Так что же ты сразу…
— Ладно, лейтенант, не пыли. Сказано: не из жалостливых я. Сам не жалуюсь и сам не жалею. Только с одного боку вы все глядите.
Ковалев подумал, что о самоуправстве Кирилла Николаевича надо непременно рассказать Степешко. Рассказать и обдумать меры. Поэтому спросил рассеянно:
— А что за вторым боком, с которого не глядим?
— Я, — сказал Кукушкин.
И замолчал. И Семен Митрофанович молчал, удивленный этим очень простым ответом. И так молчали они долго.
— Ты, Кукушкин…
— Кукушкин!.. — раздраженно передразнил водопроводчик. — Меня Алешкой зовут, а кто про это знает? Даже Верка и та — Кукушкин да Кукушкин.
Потоптался младший лейтенант.
— Дай закурить, Куку… — и запнулся. Кукушкин рассмеялся невесело, достал пачку.
— Ты извини, — тихо сказал Семен Митрофанович. — Привычка, знаешь…
Вон как разговор обернулся. Вроде и не жаловался Кукушкин и овечью шкуру на свою волчью шерсть не напяливал, а — поди ж ты! — высек искру из самого Семена Митрофановича.
— Завтра поговорим, Алексей, — сказал младший лейтенант. — Трезвым будь: разговор серьезный намечается. А состоится он ровно в половине одиннадцатого вечера: я к вам перед отъездом зайду.
— Добро, — сказал Кукушкин, но добра в тоне его не было.
— И гляди у меня, парень…
— Трезвым я не бью, — тихо сказал Кукушкин. — Трезвым я прощения прошу. А прощения мне никто не дает, и потому трезвым я бываю редко… Ты забудь все это, лейтенант. Я Верку не трону, слово даю, но и ты все, что наговорил тебе сегодня, тоже забудь. Забудь, очень прошу!..
Повернулся, не дожидаясь ответа, пошел куда-то из освещенного круга. Не домой — в обратную сторону…
12
И Ковалев заторопился. Заторопился потому, что было уже одиннадцать, а он еще обещал сделать сегодня пистолет для Вовки Кукушкина. И музыку тоже пора было кончать, потому что вступало в силу постановление горсовета. Ну, с этим особо не спорили, и Серега быстренько уволок радиолу в дом, а вот отпускать Семена Митрофановича ни за что никто не хотел, и он еле-еле отбился. Обошел всех, со всеми за руку попрощался, поблагодарил от всего сердца. Пошел было, да вскоре его Серега нагнал:
— Я провожу вас, Семен Митрофанович. Можно?
— В наряд, значит, назначили тебя? — усмехнулся Ковалев. — В наряд по охране моей персоны?
— Да ну, что вы, Семен Митрофанович… — Парень врал неумело, смущался. — Просто поговорить хотел…
— Поговорить? Ну давай поговорим.
Они уже далеко отошли от домов: шум, который провожал их (это жильцы разбирали по квартирам свои стулья, скатерки, рюмочки), здесь, на пустынных, слабо освещенных улицах, почти не слышался. Поскольку парень все еще молчал, соображая насчет разговора, Семен Митрофанович спросил:
— Кукушкина опасаетесь, что ли?
— Он чокнутый, — сказал Серега. — Ему что в голову ударит, то он и сделает.
— Не боишься его?
— Нет. — Парень ответил очень просто, и младший лейтенант сразу поверил, что он действительно не боится никого.
— И долго же ты меня конвоировать собираешься?
— Да я не конвоировать! — Серега улыбнулся. — Человек, может, просто поговорить с вами хочет, пройтись, а вы — конвоировать да конвоировать…
Семен Митрофанович усмехнулся и сказал в точности, как за пятьдесят шагов до этого:
— Поговорить? Ну давай поговорим.
— Значит, на пенсию уходите, Семен Митрофанович? — Парень явно не знал, о чем ему говорить, но честно старался подладиться под грузно шагавшего рядом младшего лейтенанта. — Работать где устроитесь или так, на законном отдыхе?
Семен Митрофанович усмехнулся:
— Рано тебе, Серега, пенсией-то интересоваться. Ты мне лучше про ту девчонку расскажи, которую Толик у тебя отбил.
— Отбил?.. Нет, этого не было.
— Ты извини, конечно, что я так, понимаешь, прямо. Но я не из любопытства: мне знать про нее все нужно.
— Нет, «отбил» тут не подходит, — вздохнул Сергей. — Тут посложнее, Семен Митрофанович… — Он помолчал, почмокал сигаретой. — Черт, сигареты сырые… Мать у нее закладывает здорово, ну, пьет, значит: видать, отец из-за этого их и бросил, хотя Алка — ее Алкой зовут (Семен Митрофанович кивнул) — и в глаза его никогда не видала. Ну, сначала она у тетки жила: там все нормально было, там она десятилетку хорошо закончила и даже в институт поступила.
— В институт?
— Ну да. В этот… иностранных языков на немецкое отделение: она там с Толиком-то и познакомилась. А проучилась всего два месяца, и тетка ее умерла. А Алка у матери прописана была, и пришлось ей к пьянчуге этой возвращаться. Ну, тут уж не до учебы, сами понимаете: мать каждый день пьяная, каждый день водит кого-то, каждый день у нее шум, гам, скандалы, а то и драки когда. Алке бы из дома уйти, а она не смогла тогда и институт бросила. Год с мамочкой этой прожила: и поили ее там, и шоколадом кормили, и одевали, и продавали — все, наверно, было в год-то этот. Она, Семен Митрофанович, рассказывать об этом не любила, она вообще скрытная очень: это я все по кусочкам из нее вытянул, по намекам разным.
— А с уголовниками мать не связана, не знаешь?
— Все может быть при жизни такой, — вздохнул Серега. — Там и пьяницы были и спекулянты — про это Алка сама рассказывала. Ну, а где такая компания, там и блатные, возможно, появлялись, не без того. Только это все прошло уже, Семен Митрофанович, это все теперь — древняя история, потому что через год жизни такой сбежала Алка. Летом где-то в Сочах прокантовалась…
— С кем?
— Говорит, с братом каким-то, — нехотя сказал Сергей: ему было неприятно вспоминать об этом. — Да это и не важно. Важно, что через год она к нам на производство пришла, потому что у нас общежитие и городским дают. Ну, поработала сперва ученицей, потом…
— Погоди, погоди, — остановил Семен Митрофанович. — А тот, что на Кавказ ее возил, брат-то этот, тот больше не появлялся?
— Не знаю, — с явной неохотой сказал Серега. — В то время мы с ней гуляли, и никого вроде у нее не было.
— А с матерью она связь поддерживала?
— Бывала. И я два раза был: один раз до того уклюкался, что на бровях домой уполз, ей-богу!
— Мамаша напоила!
— Нет, там у мамаши постоялец какой-то жил. Толстый такой…
— Ну, а девчонка что, воробьиха-то?
— Какая воробьиха?
— Ну, эта… Алка твоя.
— А-а… А почему воробьиха?
— Ну, оговорился, про другую вспомнил. Вы что с ней-то, поссорились, что ли?
— Да как сказать… — Серега снова прикурил, почмокал и снова с отвращением швырнул сигарету. — Сырая, черт… Смесь у нее в голове странная, у Алки-то, Семен Митрофанович. По характеру-то она девчонка добрая: зла не помнит, денег не жалеет, не бережет их, как некоторые, и уж очень подарки делать любит. Пустяк, мелочь всякую — галстук там, запонку или еще ерунду какую, а подарит. Просто так, чтоб порадоваться только. Про некоторых, знаете, говорят: рубашку, мол, с себя последнюю снимет — так она такая, честное слово, такая. Она все отдаст и глазом не моргнет. И безалаберная какая-то в то же время: о завтрашнем дне не думает, получку в два дня спустит, а потом мороженое ест. Раз цветов на десятку купила. Я говорю: куда тебе охапка-то целая? А она: хочется, говорит, и все… Это характер у нее такой, а мамаша да и тетка, наверно, тоже воспитание к ней приложили. Всю жизнь ей одно жужжали: деньги, деньги, деньги. Мол, деньги — это сила, это — счастье, это — самое главное, и пока ты молода, пока в цвету — добывай. И вот все она только на деньги и мерила: «Волга», конечно, лучше, чем «Запорожец», это понятно, но она и людей так же делила — по мощности. Профессор лучше, чем студент, инженер лучше, чем шофер, а артист какой-нибудь знаменитый, тот вообще лучше всех на свете, потому что у него рубли с колесо размером. Вот какая у нее психология сложилась, Семен Митрофанович, понимаете?