Иванов катер. Не стреляйте белых лебедей. Самый последний день. Вы чье, старичье? Великолепная шесте - Васильев Борис Львович
- Ах, самоуправство, ах, паразит!
- Чего? - спросил Егор.
- Знаешь, кто это был? - спросил середник. - Главный по инспекции. Он штампы на мясо ставит.
- Штампы?
- Не поставит - хана товару. И продавать не разрешат и в холодильник не допустят. Стухнет товарец.
- Чего? - спросил Егор.
- Строгачи кругом, страшное дело! - завздыхал пожилой. - Строгачиперестраховщики: эпидемия, слыхал?
- Чего?
- Жмут нашего брата…
Закручинились прохожие, завздыхали, застрекотали: гигиена, санинспекция, эпидемии, категория, штампы, холодильник. Один справа стоял, другой слева расположился, и Егор, слушал их, все башкой вертел. Аж шею заломило.
- Даа, влип ты, мужик.
Вот он в прошлом месяце, - пожилой в середника ткнул, на три сотни он накрылся.
- Чего?
- Накрылся. С приветом, значит, три сотенных. Как те ласточкикасаточки.
- Чего?
- Даа, было дело, было… У тебя чего тут, телятинка?
- Поросятинка. - Егор, разинув рот, глядел то на правого, то на левого. - Что же делатьто мне, мужики, а? Присоветуйте.
- А чего тут присоветуешь? Забирай свои мешки да дуй до дому. Сдашь в родном колхозе по рублю за килограмм.
- По рублю?
- По рублю не возьмут, - сказал середник. - Зачем им по рублю? От силы по семь гривен.
- Семь гривен? Нельзя мне по семьто гривен, никак нельзя. Начет на меня. Три сотенных начет.
- Даа, дела, - вздохнул пожилой. - Обидно, конечно, но раз он твою фамилию записал, то все.
- Нуу?
- Помог бы ты мужикуто, а? - попросил за Егора середник. - Видишь, и начет на него, и поросятинка тухнет.
- Трудно, - закручинился пожилой. - Ой, трудное это дело. Немыслимо!
- Мы понимаем! - зашептал, озираясь, Егор. - Мы это, трудностито ваши, как говорится, учтем. Учтем ваше беспокойство.
- Это - лишнее, - строго сказал пожилой. - Я к тебе всей, можно сказать, душой, а ты - деньги. Обижаешь.
- Обижаешь, - подтвердил середник.
- Да что вы, что вы! - перепугался Егор. - Это так я, так! Сболтнул я, граждане.
- Сболтнул он, - сказал середник. - Может, уважим?
- Главное тут, как начальство объехать, - размышлял пожилой. - Фамилиято известна: записана фамилиято. Вот в чем сложность. Может, лучше сразу все продать, а? Продать все чохом. Оптом, как говорится: полтора рубля за килограмм.
- Полтора? - ахнул Егор. - Да что вы, граждане милые! Грабиловка полная получается.
- Грабиловка, говоришь? А то, что фамилию твою на цугундер взяли, это как называется? Сам ты во всем виноват, раскорячился тут антисанитарно, а потом орешь: грабиловка! Да на что ты нам сдался, спрашивается? Мы же помочь тебе хотели, потоварищески.
- Не хошь - как хошь, - сказал середник. - Ходи грязный.
И пошли оба. Заскучал Егор, замаялся, не выдержал:
- Мужики! Эй, мужики! Остановились.
- Два рубля с полтинничком…
- Пошел ты!
И сами пошли. Заметался Егор пуще прежнего:
- Мужики! Граждане милые, не бросайте! Опять остановились:
- Ну, чего тебе? Мы же тебе уважение оказываем, мы тебе помощь, можно сказать, за здорово живешь предлагаем, а ты - верть да круть, круть да верть.
- Несерьезный ты мужик. Так оно получается.
- Да куда же вы, гражданетоварищи? А я как же?
- А как хочешь.
К углу направились, за рынок. Закричал Егор:
- Стойте! Ладно уж, чего там гадать да выгадывать. Давай за все про все две сотенных да тридцаточку.
Знал ведь, что хитрят мужики. Хитрят, врут, изворачиваются, и от всего этого росло в его душе какое-то очень усталое открытие. Он вдруг вспомнил и Федора Ипатовича, выгадывавшего на чужом горе себе бревнышно; и Якова Прокопыча, беспокоившегося только о том, чтобы его, его лично не коснулось чье-то несчастье; и туристов, и этих ловкачей, и еще многих других - таких же мелких, жадных и думающих только о себе. Вспомнил он обо всем этом и сказал:
- Давай за все про все…
- Ну, знаешь, это сперва прикинуть требуется. Волоки на весы свою продукцию.
Прикинули. Домой Егор с двумя сотнями возвращался. Зато без мяса и - с подарками. Кому - ножичек, кому-платочек: всех одарил, никого не забыл. И на водку денег хватило. С порога объявил:
- Гостей покличь, Харитина. Всех зови: бригадиров, прораба, Якова Прокопыча, родню любезную. Зови всех: Егор Полушкин мир угощать желает.
- Ты о чем это думал-выдумал, о чем размечтался-разнежился?
Не дал он Харитине до полного дыху дойти. Сел в красном углу под образами, сапог не снявши, ладонью по столу постучал:
- Все! Хоть день, да беспечально!
- Да ведь начету три ста. А ты за всего кабанчика - два ста. А где еще один ста?
- Я голова, я удумаю.
- Ты голова, а я шея: на мне хомут-то семейный… Выхватил Егор из кармана деньги, затряс:
- Из-за бумажек этих да чтоб печаловаться? Жизни красоту ими измерять? Слезы утирать? Да спалить их всенародно в жгучем пламени! Спалить и на пепле вприсядку плясать! Хоровод вокруг пламени этого! Чтоб застывшие согрелись, чтоб ослепшие прозрелись! Чтоб ни бедных, ни богатых, ни долгов, ни одолжений! Чтоб… Да я, я первый свои последние в купель ту огненную…
- Егорушка-а!
Повалилась Харитина в ноги: спалит ведь последние, с него станется. Спалит, отведет душеньку, а потом либо за решетку тюремную, либо на осину горькую.
- Не губи семью, Егорушка, деток не губи. Все, как велишь, исполню, всех покличу, напарю-нажарю и выпить поднесу. Только отдай ты мне денежки эти от греха. Отдай, Христом богом молю.
Обмяк вдруг Егор: словно воздух из него выпустили. Кинул на стол двадцать рыночных десяточек, сказал:
- Водки чтоб вволю. Чтоб хоть залились ею.
Закивала Харитина, мышью в дверь юркнула. А Егор сел на лавку, достал кисет и начал советницу свою свертывать, цигарку-самопалку. Медленно свертывал, старательно. И не потому, что махорку жалел - ничего он сейчас не жалел! - а потому, что очень уж ему хотелось подумать. Но мысли эти его не слушались, разбегались по всем углам, и он пытался собрать их одна к одной, как махорочные крошки в обрывок газеты,
О многом хотелось подумать. Хотелось понять, что же такое произошло с ним, почему и - главное - за что. Хотелось рассудить, кто прав и кто виноват. Хотелось решить, как быть дальше, где достать еще сотню и где отыскать завтрашний заработок. Хотелось помечтать о торжестве справедливости, о наказании всех неправых, злых и жадных. Хотелось счастья и радости, покоя и тишины. И - уважения. Хоть немного.
И еще очень хотелось плакать, но плакать Егор не умел и потому просто сумрачно курил, уставясь в стол. А когда оторвался от него и глянул окрест, то вдруг увидел, что у дверей стоит Колька.
- Сынок…- И встал. И голову опустил. А потом сказал тихо: - Кабанчика-то я прирезал, сынок. Вот, значит.
- Я знаю.
Колька прошел к столу и сел на материно место- на табурет. А Егор все еще стоял, виновато склонив голову.
- Ты сядь, тятя.
Егор послушно опустился на лавку. Тыкал вслепую окурком в герань на окошке: только махра трещала. И глазами кругом бегал: вокруг Кольки. Колька поглядел на него, по-взрослому поглядел: пристально. А потом сказал:
- Ни в чем ты не виноват, тятя. Это я виноват.
- Ты? Как так выходит?
- Не остановил тебя вовремя, - вздохнул Колька. - Ты ведь у меня заводной товарищ, верно?
- Верно, сынок. Правильно.
- Вот. А я не остановил. Стало быть, я и виноват. И ты в стол не гляди. Ты на меня гляди, ладно? Как прежде.
Прыгнули у Егора губы: не поймешь, улыбнуться хотел или свистнуть. Еле-еле совладал:
- Чистоглазик ты мой…
- Ну, ладно, чего там, - сердито сказал Колька и отвернулся.
И правильно, что отвернулся, потому что у Егора в носу вдруг ласвербило и сами собой две слезы по небритости проползли. Он смахнул их, заулыбался и заново начал свертывать цигарку. И пока свертывал ее, пока прикуривал, оба молчали: и отец, и сын. А потом Колька повернулся, сверкнул глазами: