Иванов катер. Не стреляйте белых лебедей. Самый последний день. Вы чье, старичье? Великолепная шесте - Васильев Борис Львович
- Глупый ты мужик, Егор, раз такое мелешь. Ну, какая на тебе рубаха? Ну, скажи?
- Синяя.
- Синяя! Дерьмовая на тебе рубаха: с третьей стирки на подтирку. А у меня - заграница. Простирнул, встряхнул - и гладить не надо, и как новая!
- А мне и в этой ладно. Она к телу ближе.
- Ближе! Твоей рубахой рыбу ловить сподручно: к ветру она ближе, а не к телу.
- А ты скажи, Федор Ипатыч, с тебя во тьмах-то, как рубаху сымаешь, искры сыпятся?
- Ну?
- Вот. Потому - чужая она, рубаха-то твоя. И от противности электричество вырабатывает. А у меня с рубахи ни единой искорки не спадет. Потому - своя, к телу льнет, ластится.
- Бедоносец ты, Егор. Пра слово: бедоносец! Природа обидела.
- Да уж что уж. Стало быть, так, раз оно не этак…
Улыбался Егор. Смирно улыбался. А Колька негодовал. Люто негодовал, но при старших спорить не смел: при старших спорить- отца позорить. Наедине возмущался:
- Ты чего смалчиваешь, тять? Он тебя всяко, а ты смалчиваешь.
- Бранчливых, Коля, сон не любит. Тяжко спят они. Маются. Так-то, сынок.
- С мяса они маются! - сердился Колька.
Сердился он потому, что Егор врал. Врал, сопел при этом, глаза прятал: Колька этого не любил. Не любил отца вот такого, жалкого. И Егор понимал, что сын стыдится его и мучается от стыда этого, и мучился сам.
- Да уж что уж. Стало быть, так, раз оно не этак.
А мучения все эти, стыд дневной и полуночный, крики жены да соседские ухмылочки - все от одного корня шли, и корнем тем была Егорова трудовая деятельность. Не задалась она у него, деятельность эта, на новом-то месте, словно вдруг заколодило ее, словно вдруг руки Егору отказали или соображение в гости утекло. И мыкался Егор, и лихорадило его, и по ночам-то спал он не в пример хуже бранчливого Федора Ипатовича.
- Руководить тобою нужно, Егор. Руководить! Но зато был Колька. Ни у кого такого Кольки не было. Мужичка такого чистоглазого!..
3
Не задалась у Егора Полушкина на новом месте привычная работа. Правда, первых два месяца, когда топориком для Федора Ипатовича от солнышка до солнышка позванивал, все вроде нормально шло. Федор Ипатович хоть и руководил им, однако взашей не подталкивал, свою выгоду соблюдая. Мастера торопить нельзя, мастер - сам себе голова: это всякий хозяин сообразит. И хоть и бегал вокруг, и кипятил кровь, а особо подгонять не решался. И Егор работал, как сердце велело: где поднажать, где передохнуть, а где и отойти, присесть на бревнышко, на работу со стороны глянуть. Да не торопливо, не в задыхе - спокойно, вглядчиво, на три цигарки. За эту работу кормили его с семейством ежедень, штаны старые дали и домишко. В общем, Егор не сетовал, не обижался: по закону, по сговору все было сделано. Полмесяца он в новом жилье устраивался, неделю радовался, а потом пошел работу искать. Не за ради дома да удобства родственника- за ради хлебушка.
Плотник есть плотник: за ним всегда работа бегает - не он за работой. Тем более, что весь поселок труд Егоров видел, да и петух тот, его топором сработанный, с конька на весь белый свет кукарекал. Так что взяли Егора, можно сказать, с поясным поклоном в плотницкую бригаду местной строительной конторы. Взять-то взяли, а через полмесяца…
- Полушкин! Ты сколько ден стенку лизать будешь?
- Дык ведь это… Доска с доской не сходится.
- Ну и хрен с ними, с досками! Тебе, что ль, тут жить? У нас план горит, премиальные…
- Дык ведь для людей жа…
- Слазь с лесов! Давай на новый объект!
- Дык ведь щели.
- Слазь, тебе говорят!..
Слезал Егор. Слезал, шел на новый объект, стыдясь оглянуться на собственную работу. И с нового объекта тоже слезал под сочную ругань бригадира, и снова куда-то шел, на какой-то самоновейший объект, снова делал что-то где-то, топором тюкал, и снова волокли его, не давая возможности сделать так, чтобы не маялась совесть. А через месяц вдруг швырнул Егор казенные рукавицы, взял личный топор и притопал домой за пять часов до конца работы.
- Не могу я там, Тинушка, ты уж не серчай. Не дело у них - понарошка какая-то.
- Ах горе ты мое бедоносец юродивый!..
- Да уж что уж. Стало быть, так, раз оно не этак.
Откочевал он в другую бригаду, потом в другую контору, потом еще куда-то. Мыкался, маялся, ругань терпел, но этой поскаковской работы терпеть никак не мог научиться. И мотало его по объектам да бригадам, пока не перебрал он их все, что были в поселке. А как перебрал, так и отступился: в разнорабочие пошел. Это, стало быть, куда пошлют да чего велят.
И здесь, однако, не все у него гладко сходилось. В мае - только земля вздохнула - определили его траншею под канализацию копать. Прораб лично по веревке трассу ему отбил, колышков натыкал, чтоб линия была, по лопате глубину отметил:
- Вот до сих, Полушкин. И чтоб по ниточке.
- Ну, понимаем.
- Грунт в одну сторону кидай, не разбрасывай.
- Ну, дык…
- Нормы не задаю: мужик ты совестливый. Но чтоб…
- Нет тут вашего беспокойства.
- Ну, добро, Полушкин. Приступай. Поплевал Егор на руки, приступил. Землица сочная была, пахучая, лопату принимала легко, и к полотну не липла. И тянуло от нее таким родным, таким ласковым, таким добрым теплом, что Егору стало вдруг радостно и на душе уютно. И копал он с таким старанием, усердием да удовольствием, с каким работал когда-то в родимой деревеньке. А тут майское солнышко, воробьи озоруют, синь небесная да воздух звонкий! И потому Егор, про перекуры забыв, и дно выглаживал, и стеночки обрезал, и траншея за ним еле поспевала.
- Молоток ты, Полушкин! - бодро сказал прораб, заглянувший через три часа ради успокоения. - Не роешь, а пишешь, понимаешь!
Писал Егор из рук вон плохо и потому похвалу начальства не очень чтобы понял. Но тон уловил и наддал изо всех сил, чтобы только угодить хорошему человеку. Когда прораб явился в конце рабочего дня, чтобы закрыть наряд, его встретила траншея трехдневной длины.
- Три смены рванул! - удивился прораб, шагая вдоль канавы. - В передовики выходишь, товарищ Полушкин, с чем я тебя и…
И замолчал, потому что ровная, в нитку траншея делала вокруг ничем не примечательной кочки аккуратную петлю и снова бежала дальше, прямая как стрела. Не веря собственным глазам, прораб долго смотрел на загадочную петлю и не менее загадочную кочку, а потом потыкал в нее пальцем и спросил почти шепотом:
- Это что?
- Мураши, - пояснил Егор.
- Какие мураши?
- Такие, это… Рыжие. Семейство, стало быть. Хозяйство у них, детишки. А в кочке, стало быть, дом.
- Дом, значит?
- Вот я, стало быть, как углядел, так и подумал…
- Подумал, значит?
Егор не уловил ставшего уже зловещим рефрена. Он был очень горд справедливо заслуженной похвалой и собственной инициативой, которая позволила в неприкосновенности сохранить муравейник, случайно попавший в колею коммунального строительства. И поэтому разъяснил с воодушевлением:
- Чего зря зорить-то? Лучше я кругом окопаю…
- А где я тебе кривые трубы возьму, об этом ты пе подумал? На чьей шее я чугунные трубы согну? Не сообразил? Ах ты, растудыт твою…
Про петлю вокруг муравьиной кучи прораб растрезвонил всем, кому мог, и проходу Егору не стало. Впрочем, он еще терпел по великой своей привычке к терпению, еще ласково улыбался, а Колька ходил сплошь в синяках да царапинах. Егор сразу заметил синяки эти, но сына не трогал: вздыхал только. А через неделю учительница пришла.
- Вы Егор Савельич будете?
Нечасто Егора отчеством величали, ох, нечасто! А тут - пигалица, девчоночка, а - уважительно.
- Знаете, ваш Коля пятый день в школу не ходит.
- Как так получается?
- Наверное, обидел его кто-то, Егор Савельич. Сначала он дрался очень, а потом пропал. Я его вчера на улице встретила, хотела расспросить, но он убежал.
- Неуважительно.
- Вы поговорите с ним, Егор Савельич. Поласковее, пожалуйста: он мальчик чуткий.