Мемуары сорокалетнего - Есин Сергей Николаевич (полные книги .txt) 📗
Так, спрашивается, почему Констанция Михайловна и Прохор Данилович — лучшие работники? Автоматически из квартала в квартал они получают прогрессивки, у них какие-то отгулы, за героическую сверхурочную работу они красуются на фабричной доске Почета, а скромная старушка Александра Денисовна — так, середнячок, никому не мешающая, коптящая потихоньку небо, не хватающая с неба звезд… Может быть, все это надо пересмотреть?
И вот как только я начал на производственных совещаниях, беседуя с отдельными работниками, проводить эту мысль, сразу понял: я попал в заповедник, в старый заказник, «владельцы» которого очень не хотят, чтобы кто-то распутал все хитросплетение звериных троп, чтобы чужак разглядел, где водопой, лежбище, места гнездований. Они сами браконьерствуют в этом лесу, но так не хочется, чтобы опытный егерь перекрыл пути к вкусной дичине. Здесь пойдет битва не на жизнь, а на смерть. Берегись, егерь, как бы не шарахнули из-за куста в тебя бандитским жаканом.
Я никогда не был доволен собой. Это мой характер. Мне всегда казалось, что во мне чего-то не хватает, природа недомесила меня, недовложила дрожжей и соли. Пятьдесят восемь лет, пора подводить итоги, а я все еще, как мальчишка, мучаюсь, рефлектирую, колеблюсь, занят внутренней своей переделкой и самосовершенствованием. Сколько сил убивала эта неуверенность. Окружающие, наверное, говорят о моей деликатности. Очевидно, я действительно произвожу такое впечатление. Но совсем недавно я, так долго сам себя неживший этим иностранным словечком, назвал все грубо и определенно, назвал все трусостью.
У крестьянского сына образовалась профессорская внешность. Наверное, это не от внутренней интеллигентности, причины проще. Худой — от застарелой язвы желудка, прямая спина — от корсета на искривленном еще в войну позвоночнике. Говорю я всегда неторопливо, потому что знаю, грамотешки всегда недоставало. Осмотрительно говорю, с детских деревенских лет привык называть всех на «вы». Больше слушаю. А что делать, это моя специальность — я же не директор, не артист, я начальник ОТК, контролирую качество звучания. Высокие частоты, низкие частоты, паузы, дикция, шумы, шипы. Я все слышу, работа научила, жизнь научила.
Правильно у меня в жизни было одно — честно выполнять свой долг. Но ведь я специалист по звуку. Разве не слышал я фальшь в речах? И всегда мучился, всегда себе говорил: ну встань, ну выскажись. А как же эта распроклятая грамотешка? Вдруг не смогу доказать? Все же вокруг образованные, интеллигентные, консерватории кончали, университеты, читают, бывают на концертах, а я с утра до вечера слушаю одно и то же — легкую музыку, народную музыку, классическую музыку. А не скажешь, не сможешь ответить, не сможешь оборвать зарвавшегося человека, потом мучаешься — трус малодушный, ротозей, рохля. Я всегда тихий ходил. Зачем ОТК, кому нужен ОТК, как он работает, как он план выполняет, кого это интересовало, кого это интересует? Вроде бы положено иметь, вот на фабрике и имеем. Вспоминали обо мне, только когда находили партию брака. Все директора в этом случае были одинаковы. Вызывали, чай секретарша приносила, спокойный разговор: как живу, как здоровье. А потом, как по трафарету: «Ну, а брак, как у нас, смертельно?» Я всегда отвечал: «Да нет, не смертельно». И директор, каждый директор говорил: «Ну, вы тогда, Игорь Константинович, подпишите, и мы отдел реализации попросим отослать эту партию куда-нибудь подальше, за Уральский хребет». И сразу вставал директор, руку мне подавал, потому что по моему взгляду понимал, не согласиться я не могу. Разве я не понимаю, что за моей подписью — премия для всей фабрики? Из года в год тянулось, предпоследний наш директор раз двадцать за пять лет спрашивал за чаем, которого я ни разу так и не выпил, как зовут мою жену и откуда я родом. И тут вызывает новый директор. А я только что забраковал новую партию пленки, которая пришла от химиков, уверен был на сто процентов: пойдет из машин сплошной брак. Ну, думаю, уже узнал, сейчас начнется. Захожу, знакомлюсь. Вижу, чай не несут. И тут мне новый директор говорит:
— Игорь Константинович, я сейчас начал вникать в дела фабрики, стал знакомиться с документацией, и что меня поразило: за последние пять лет отдел, который вы возглавляете, не забраковал ни единой партии материала или готовой продукции. Ни единой, а между тем нет дня, чтобы нам не приходили рекламации. Сможете ли вы этот факт как-нибудь объяснить?
— Только что я подписал акт о снятии целой партии сырья с производства.
— Вот и прекрасно, пусть отвечают химики, через арбитраж мы наложим на них штраф.
— Это правильно, — говорю я, — штраф мы получим. Но основные производственные цеха мы остановим на несколько недель, потому что, кроме последней партии пленки, у нас других резервов нет. Фабрика не выполнит плана, а коллектив, весь коллектив не получит прогрессивки.
Директор взялся за затылок! Походил по кабинету и говорит:
— Ну, а из этой пленки продукция пойдет…
— …со смертельным браком? Вы это у меня хотели спросить?
— А вы откуда догадались?
— До вас в этом кабинете мне этот вопрос задавали раз сорок.
— Ну, а потом?
— А потом говорили, что продукцию этой партии надо реализовывать где-нибудь подальше, за Уральским хребтом.
— Но ведь и я родился за Уральским хребтом.
— Вот вас-то и будут земляки вспоминать, — расхрабрился я.
— И так всегда продукция и реализовывалась?
— Это в зависимости от возможностей. Но за географическим рубежом всегда: или за Уральским хребтом, или за Сырдарьей, или за Обью. Ближе Нарьян-Мара не реализовывалась никогда.
— Подождите, Игорь Константинович, не торопитесь. Не выпить ли нам чаю?
— Отчего же не выпить, — говорю, а сам думаю: здесь новая метода, придется подписывать удовлетворительное, стандартное качество партии уже после чая. Будет ли только спрашивать про родных?
Похлебали мы чай, и тут меня новый директор спрашивает:
— Ну а сами вы, Игорь Константинович, что на сей счет думаете?
Первый раз в жизни я набрался храбрости.
— Я думаю, — говорю, — что это безобразие. Это всех растлевает: и химиков, которые могут прислать, зная наши сложности с сырьем, плохую пленку; их лабораторию, которая сделала плохую пленку — сначала сварила, а потом прокатала; нашу лабораторию, которая сделала точный анализ, а мы их сигналом пренебрегли; наш цех печати, который будет работать с пленкой, на которой хорошего качества звучания не добиться; наши художественные отделы, которые могут подумать, что отличное качество оригиналов необязательно, потому что все равно хорошего звучания на этой пленке не получишь. Меня это развращает, потому что я не нужен, потому что во имя ложно понятой части коллектива и прогрессивки для него вы сейчас попросите снять с пленки мое вето. Ведь попросите? Вам ведь не хочется начинать работу с того, что фабрика не даст плана, а народ не получит прогрессивки?
— Не хочется. А ведь начинать надо?
— Надо.
— Ну так начнем?..
Наверное, этот случай «развязал» меня, как актера, который раз в жизни, в минуту вдохновения сыграв хорошую роль, вдруг впервые ощущает себя хорошим актером. Впервые я ощутил себя человеком. Разве когда-то трусом был я? Разве мне когда-то не хватало грамотешки? Если у человека есть что сказать, он скажет. Чтобы сказать, надо просто искренне стараться сказать. Выкорчевать из себя «удобное» молчание, за которым лишь трусость.
Уже через час после моей беседы с директором в цехах стало известно, что через два дня машины встанут. Вроде бы без дела, так, поболтать стали заходить ко мне начальники производств. В их глазах читал я недоуменные вопросы: дескать, что же ты, Игорь Константинович, нас подвел, дескать, что же ты не уважаешь коллектив? За что? Разве мы плохие товарищи? Но люди это все были скромные, деликатные, прямо не высказывались. Своеобразно отреагировала лишь Констанция Михайловна. Демонстративно, размашисто она вошла в мою комнату, когда там было полно людей, резко остановилась напротив меня, всплеснула браслетами и кольцами на прокуренных руках, от резкой остановки огромные цыганские сережки в ее ушах качнулись, как маятники, и вперила в меня театральный взгляд. Я опустил глаза, внезапно покраснел, но новое бесстрашное чувство уже жило во мне. Как же мне хотелось провалиться сквозь землю, исчезнуть, испариться из комнаты! И все же я поднял глаза и, как выстрел, взглянул, не мигая, в глаза Констанции Михайловны. Я видел, как под микроскопом, неровную, студенистую структуру ее зрачков. И пока я смотрел ей в глаза, то крошечное пламя смелости, которое вспыхнуло в душе в кабинете директора, разгоралось все сильнее и сильнее, будто бы кто-то подпитывал его ацетиленом. Это было как в школе — игра в гляделки. Сколько прошло времени — две секунды или минута? Но я ее переглядел. Так же резко Констанция Михайловна повернулась на каблуках, маятники в ее ушах качнулись, хлопнула дверь, она ушла. И сразу же от этой второй маленькой победы над собой, случившейся в один день, оттого, что я не стал заискивать перед товарищами, не искал у них сочувствия, предлагая войти в мое положение, не бормотал жалких слов, что дружба, дескать, дружбой, а служба службой, работа есть работа, а поступил, как мне подсказала совесть, и сумел в молчаливой борьбе, не каясь, отстоять свое решение, — сразу же я будто распрямился и почувствовал остроту сладостного чувства жить теперь только так, прямо, твердо и последовательно.