Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть первая - Горький Максим (книги без регистрации .TXT) 📗
Лидия, не дослушав, задумчиво проговорила:
– Кучер Михаил кричит на людей, а сам не видит, куда нужно, ехать, и всегда боишься, что он задавит кого-нибудь. Он уже совсем плохо видит. Почему вы не хотите полечить его?
Вопросительно взглянув на Варавку, Вера Петровна пожала плечами, а Варавка пробормотал:
– Лечить? Ему шестьдесят четыре года... От этого не вылечишь.
Лидия ушла, а через несколько минут явилась в саду, оживленно разговаривая со Спивак, в Клим слышал ее вопрос:
– А почему я должна исправлять чужие ошибки?
Иногда Клим чувствовал, что Лидия относится к нему так сухо и натянуто, как будто он оказался виноват в чем-то пред нею и хотя уже прощен, однако простить его было не легко.
Вспомнив все это, он подумал еще раз:
«Да, завтра же объяснюсь».
Утром, за чаем, Варавка, вытряхивай из бороды крошки хлеба, сообщил Климу:
– Сегодня знакомлю редакцию с культурными силами города. На семьдесят тысяч жителей оказалось четырнадцать сил, н-да, брат! Три силы состоят под гласным надзором полиции, а остальные, наверное, почти все под негласным. Зер комиш... 7
Задумался, выжал в свой стакан чая половинку лимона и сказал, вздохнув:
– Государство наше – воистину, брат, оригинальнейшее государство, головка у него не по корпусу, – мала. Послал Лидию на дачу приглашать писателя Катина. Что же ты, будешь критику писать, а?
– Попробую, – ответил Клим.
Вечер с четырнадцатью силами напомнил ему субботние заседания вокруг кулебяки у дяди Хрисанфа.
Сильно постаревший адвокат Гусев отрастил живот и, напирая им на хрупкую фигурку Спивака, вяло возмущался распространением в армии балалаек.
– Свирель, рожок, гусли – вот истинно народные инструменты. Наш народ – лирик, балалайка не отвечает духу его...
Спивак, глядя в грудь его черными стеклами очков, робко ответил:
– Я думаю, что это не правда, а привычка говорить: народное, вместо – плохое. И обратился к жене:
– Я пойду, послушаю: не плачет ли? Он убежал, а Гусев начал доказывать статистику Костину, человеку с пухлым, бабьим лицом:
– Я, конечно, согласен, что Александр Третий был глупый царь, но все-таки он указал нам правильный путь погружения в национальность.
Статистик, известный всему городу своей привычкой сидеть в тюрьме, добродушно посмеивался, перечисляя:
– Церковно-приходские школы, водочная монополия...
Вмешался Робинзон:
– Уж если погружаться в национальность, так нельзя и балалайку отрицать.
Костин, перебивая Робинзона, выкрикивал:
– Вся эта политика всовывания соломинок в колеса истории...
Угрюмо усмехаясь, Иноков сказал Климу:
– Тюремный сиделец говорит об истории, точно верный раб о своей барыне...
Иноков был зловеще одет в черную, суконную рубаху, подпоясанную широким ремнем, черные брюки его заправлены в сапоги; он очень похудел и, разглядывая всех сердитыми глазами, часто, вместе с Робинзоном, подходил к столу с водками. И всегда за ними боком, точно краб, шел редактор. Клим дважды слышал, как он говорил фельетонисту вполголоса:
– Вы, Нароков, не очень налегайте, вам – вредно.
У стола командовал писатель Катин. Он – не постарел, только на висках явились седенькие язычки волос и на упругих щечках узоры красных жилок. Он мячиком катался из угла в угол, ловил людей, тащил их к водке и оживленно, тенорком, подшучивал над редактором:
– Растрясем обывателя, Максимыч? Взбучим! Ты только марксизма не пущай! Не пустишь? То-то! Я – старовер...
И, закусывая, жмурясь от восторга, говорил:
– Нет, это все-таки гриб фабричный, не вдохновляет! А вот сестра жены моей научилась грибы мариновать – знаменито!
Помощник Гусева, молодой адвокат Правдин, застегнутый в ловко сшитую визитку, причесанный и душистый, как парикмахер, внушал Томилину и Костину:
– Неоспоримые нормы права... Томилин усмехался медной усмешкой, а Костин, ласково потирая свои неестественно развитые ягодицы, возражал мягким тенорком:
– Вот в этих нормах ваших и спрятаны все основы социального консерватизма.
Вдова нотариуса Казакова, бывшая курсистка, деятельница по внешкольному воспитанию, женщина в пенснэ, с красивым и строгим лицом, доказывала редактору, что теории Песталоцци и Фребеля неприменимы в России.
– У нас есть Пирогов, есть...
Робинзон перебил ее, напомнив, что Пирогов рекомендовал сечь детей, и стал декламировать стихи Добролюбова:
– Стихи – скверные, а в Европе везде секут детей. – решительно заявила Казакова. Доктор Любомудров усумнился:
– Везде ли? И, кажется, не секут, а бьют линейкой по рукам.
– И – секут, – настаивала Казакова. – Ив Англии секут.
Одетый в синий пиджак мохнатого драпа, в тяжелые •брюки, низко опустившиеся на тупоносые сапоги, Томилин ходил по столовой, как по базару, отирал платком сильно потевшее, рыжее лицо, присматривался, прислушивался и лишь изредка бросал снисходительно коротенькие фразы. Когда Правдин, страстный театрал, крикнул кому-то:
– Позвольте, – это предрассудок, что театр – школа, театр – зрелище! – Томилин сказал, усмехаясь:
– Вся жизнь – зрелище.
Капитан Горталов, бывший воспитатель в кадетском корпусе, которому запретили деятельность педагога, солидный краевед, талантливый цветовод и огородник, худощавый, жилистый, с горячими глазами, доказывал редактору, что протуберанцы являются результатом падения твердых тел на солнце и расплескавания его массы, а у чайного стола крепко сидел Радеев и говорил дамам:
– Будучи несколько, – впрочем, весьма немного, – начитан и зная Европу, я нахожу, что в лице интеллигенции своей Россия создала нечто совершенно исключительное и огромной ценности. Наши земские врачи, статистики, сельские учителя, писатели и вообще духовного дела люди – сокровище необыкновенное...
«Шутит? Иронизирует?» – догадывался Клим Самгин, слушая гладенький, слабый голосок.
Капитан Горталов парадным шагом солдата подошел к Радееву, протянул ему длинную руку.
– Правильная оценка. Прекрасная идея. Моя идея. И поэтому: русская интеллигенция должна пенять себя как некое единое целое. Именно. Как, примерно, орден иоаннитов, иезуитов, да! Интеллигенция, вся, должна стать единой партией, а не дробиться! Это внушается нам всем ходом современности. Это должно бы внушать нам и чувство самосохранения. У нас нет друзей, мы – чужестранцы. Да. Бюрократы и капиталисты порабощают нас. Для народа мы – чудаки, чужие люди.
– Верно – чужие! – лирически воскликнул писатель
Катин, уже несколько охмелевшей.
В словах капитана было что-то барабанное, голос его оглушал. Радеев, кивая головой, осторожно отодвигался вместе со стулом и бормотал:
– Тут нужна поправочка...
Пришел Спивак, наклонился к жене и сказал:
– Спит. Крепко спит.
Все эти люди нимало не интересовали Клима, еще раз воскрешая в памяти детское впечатление: пойманные пьяным рыбаком раки, хрустя хвостами, расползаются во все стороны по полу кухни. Равнодушно слушая их речи, уклоняясь от участия в спорах, он присматривался к Инокову. Ему не понравилось, что Иноков ездил с Лидией на дачу приглашать писателя Катина, не нравилось, что этот грубый парень так фамильярно раскачивается между Лидией и Спивак, наклоняясь с усмешечкой то к одной, то к другой. В начале вечера с такой же усмешечкой Иноков подошел к нему и спросил:
– Выставили из университета? Неожиданность и форма вопроса ошеломили Клима, он взглянул в неудачное лицо парня вопросительно.
– Бунтовали? – снова спросил тот, а когда Клим сказал ему, что он в этот семестр не учился, Иноков -бесцеремонно поставил третий вопрос:
7
Очень смешно (нем.). – Ред.