Ничего кроме надежды - Слепухин Юрий Григорьевич (книги онлайн полные TXT) 📗
Елена долго молчала, потом спросила:
– Вера Панкратьевна, вы в Бога верите?
– В Бога? Да нет, Ленуся, пожалуй, что и не верую больше. В молодости вроде веровала... давно, когда жизнь была благополучная. А потом ушла моя вера. Не могла я этого понять, если Он такой всевидящий и милосердный, как батюшки говорили, как же Он терпит и позволяет то, что люди с собой делают...
– Ну да, это... труднее всего понять. И все-таки... Мне кажется, не верить ни во что можно как раз наоборот – только если живешь совершенно благополучно. А так – вообще полная бессмыслица, да что я говорю «бессмыслица», это уже безумие какое-то предельное – допустить, что всему этому нет какого-то высшего оправдания... Я тоже – не знаю совершенно, но этого допустить не могу, это ни в какие ворота, понимаете, нас ведь учили, что все в мире разумно, даже в природе все разумно устроено, но тогда человеческая жизнь – жизнь общества – тоже должна быть, устроена разумно. А что получается? Ну где эта «разумность», где этот «мировой порядок»? Я, когда родителей забрали, жила одно время за городом... из квартиры выселили, из института отчислили, спасибо, нашлась наша бывшая домработница – приютила. Так вот, она – а она была верующая, мне тогда тоже странным это казалось, – она очень как-то спокойно на все смотрела. Не то чтобы равнодушно, нет, равнодушная не взяла бы к себе дочь «врага народа» – от меня ведь давние наши знакомые на улице шарахались, проходили мимо, не узнавая... У нее действительно покой и мир были в душе, понимаете, она говорила, что все это одна видимость, надо лишь перетерпеть, а потом каждому воздастся – и за то зло,, что он причинял другим, и за страдания, которые сам принял. Конечно, я не могла тогда этого понять, я и сейчас не могу сказать, что... ну, поняла, приняла до конца! Но вы понимаете, это действительно придает смысл всему, смысл, оправдание, разумность. А иначе...
– Ох, Ленуся, – Вера Панкратьевна покачала головой. – Ох, Ленуся, страшно мне за тебя. Ну что вот ты говоришь? Ведь это если кому другому так сболтнешь, если не дай Бог кто услышит, да еще и отец с матерью у тебя репрессированные, – ну хоть дите пожалела бы, если на себя махнула рукой!
– Вовсе я не махнула на себя рукой, и за него не беспокойтесь, не такая уж я дура, чтобы не понимать... с кем можно, а с кем нельзя.
– Да лучше вообще ни с кем, в привычку себе надо взять – никогда и никому! И самой лучше про такое не думать, оно надежнее будет...
– Конечно, лучше не думать, кто же спорит. Вера Панкратьевна, а почта здесь как теперь работает?
– Да нормально вроде, не жалуемся. А что?
– Съезжу завтра на Кирочную, узнаю... Я тогда оставляла заявление на переадресовку, но вдруг оно за это время потерялось? Наверняка потерялось, а письма могли приходить...
– У матери-то когда срок кончался?
– В прошлом году еще кончился, но мне говорили, что на время войны их все равно там оставляют, уже как вольнонаемных...
Поход на Кирочную, как она и боялась, ничего не дал. Поговорив с дворничихой – новой, не знавшей ничего о довоенных жильцах, – Елена вышла на асфальтированный пятачок двора, где когда-то прыгала «классики», посмотрела на окна четвертого этажа. Спокойно, не испытывая уже ничего, кроме отрешенной печали. Этот пласт ее жизни погрузился в такие глубины прошлого, что воспринимался не как личное воспоминание – так можно припоминать давно читанную книгу, полузабытый фильм. На всякий случай она зашла на почту, написала еще одно заявление.
Обратно шла пешком по улице Чернышевского, по набережным – Робеспьера, Кутузова. Дойдя до Летнего сада, почувствовала вдруг, что устала, и села на первую же скамейку лицом к решетке. День был теплый, почти безветренный, солнце неярко просвечивало сквозь редкую кисею облаков, а в северной стороне небо было и вовсе чистым. Она вспомнила, как Сергей однажды расспрашивал ее про эту решетку – что в ней такого особенного. На снимках я видел, сказал он, красиво, конечно, но ничего выдающегося – наверное, надо самому увидеть, тут же размер играет роль, пропорции... Елена не часто вспоминала о капитане Дежневе, но всегда с благодарностью, с теплым чувством – у него хороший отец, что-то в этом мальчике есть чистое и надежное. Мысленно она почему-то так его и называла – мальчиком, хотя не такой уж он для нее «мальчик», моложе – да, но он из тех юношей, которые на войне сразу стали зрелыми мужчинами...
Она подумала, что не исключено, что когда-нибудь они здесь встретятся, он ведь говорил, что собирался учиться в Ленинграде. Забавно может получиться: вдруг нос к носу – а она с ребенком. Встреча фронтовых друзей. Неужели мужчина может смотреть на собственное дитя – и не догадаться, не узнать? Дитя, словно услышало, что о нем думают, – шевельнулось в ответ, теперь уже совершенно ощутимо. Елена положила руку, оно тут же затихло, затаившись. Улыбаясь, она смотрела на решетку, четко врезанную в яркую эмалевую синеву неба над крепостью, и думала, что все-таки правильно распорядилась судьба, против воли вернув ее в этот непохожий ни на какие другие, страшный и пленительный город...
Глава восьмая
Когда в конце сентября полк снова оказался на 2-м Украинском, капитан Дежнев почувствовал странное облегчение от того, что кончилось наконец это выматывающее душу затишье. Спешная переброска дивизий обратно на юг могла означать только одно – там готовится что-то серьезное. Похоже было, что командование решило долбануть по Венгрии.
Если бы еще год назад ему сказали, что на фронте можно устать от затишья, он решил бы, что перед ним или трепло, или необстрелянный лопух, ни разу еще не побывавший на передке и знающий войну по выпускам «Боевых киносборников». А теперь капитан и сам почувствовал: да, действительно, можно устать и от тишины.
Он почувствовал это там, в Белоруссии, когда закончились июльские победоносные бои и фронт остановился на пороге Германии. Казалось, еще один рывок – и вот она, Восточная Пруссия, Кенигсберг, выход на побережье Балтики к Данцигу; но тут кампания была окончена, все затихло, замерло на месте. Поначалу радости нечастого солдатского отдыха заглушили досаду от того, что откладывается долгожданный час вторжения на проклятую немецкую землю. А потом отдыхать стало тягостно.