Цветы и железо - Курчавов Иван Федорович (книги полностью TXT) 📗
И снова возглас «хайль» — ревущий и звонкий; только вертлявый швейцарец из Красного Креста молчал и демонстративно сжимал губы, всем своим видом показывая, что он здесь нейтрален.
— На мой взгляд, господа, — сказал, поднимаясь, долговязый рыжий эсэсовец, он уже был пьян, и его слегка покачивало, — на наш взгляд, господа, надо больше пускать в расход. Русских много, нас мало. Пусть будет больше победителей и меньше побежденных!
Швейцарец встал и хотел выйти из помещения. Гельмут Мизель догнал его и стал упрашивать, чтобы тот вернулся. Уговаривать его долго не пришлось.
— Господа, Красный Крест для того и существует, чтобы облегчать страдания людские. Мне страшно слышать такую речь, какую только что произнес господин офицер, — сказал швейцарец и сел на свое место.
— О да! — пытался сгладить инцидент старший Мизель. — Наш дорогой и уважаемый коллега позабыл, что он находится не на поле брани. За мир и единодушие в нашем обществе!
Странно, никто не говорил о том, что произойдет в Шелонске послезавтра! Стыдливость или брезгливость? Молчали хозяева вечера, молчали и гости. Потом заговорили, но о другом.
Гельмут Мизель стал рассказывать о новом немецком боевике «Женщина по мерке», который предстояло гостям посмотреть завтра, об артистах и артистках, участвующих в фильме. Это было куда интереснее, и разговор был поддержан всеми. Даже нервный рыжий эсэсовец вставил свое замечание, что кинозвезды ему всегда нравились и с одной из них у него был роман. Швейцарец заявил, что он обожает кинозвезд, но они недоступны. Одним словом, разговор отошел от политики и быстро наладился, чему были очень рады и старший, и младший Мизели.
«Телефункен» нес из Дейчланда тихие, мелодичные вальсы и нежные женские голоса. Давался концерт для фронтовиков, и берлинские шансонетки старались успокоить потрепанные нервы завоевателей. В ночной тишине города по-особенному прозвонил колокол — протяжно, задумчиво и печально. Гельмут вздрогнул от неожиданности.
— Что это за праздник? — спросил швейцарец.
— У русских почти каждый день праздник! — громко ответил Гельмут. — Молятся они днем и ночью.
Но про себя подумал, что это не церковная служба: так поздно она не бывает и без разрешения не проводится. Улучив минуту, Гельмут вышел в коридор и приказал солдату немедленно бежать в домик попа и узнать, что там произошло. Он вернулся в комнату, большую и ярко освещенную, — здесь до войны помещался городской почтамт — и сказал, что русский священник молится за здоровье высоких и дорогих гостей.
Старший Мизель был доволен сыном и дал ему возможность проявить свой организаторский талант. Не так часто наблюдает отец за сыном в деловой обстановке! А это нужно было: недавно у рейхсфюрера Генриха Гиммлера освободилась вакансия — адъютант для особых поручений. Что ж, Гельмут вполне может подойти!..
Официант незаметно сунул Гельмуту записку. Тот прочел и чуть побледнел, но виду не подал. Протянув записку отцу, он стал рассказывать гостям, что недавно побывал почти в самом Петербурге, что там ужаснейший голод и все только и ждут, когда в город вступит германская армия.
Тем временем старший Мизель читал короткое донесение:
«Господину штурмбаннфюреру СС Г. Мизелю.
Докладываю о причинах звона в шелонской церкви. Священник повешен на пороге своего дома с надписью на доске: «Больше не будешь гнусавить: «Многие лета фюреру!» Звонила собака, к ошейнику которой привязана веревка от колокола. Спасти священника не удалось».
— Это сделали большевики? — шепотом спросил отец у сына.
— Нет, — так же тихо возразил сын. — Большевики бы написали, что он предатель Родины и пособник немецко-фашистских оккупантов. Это наверняка сделали верующие. Дело в том, что после первой службы, когда поп стал молить за фюрера, они покинули церковь. Сегодня я приказал: каждому дому послать двадцать второго июня по одному верующему на благодарственный молебен. Убийство совершено для того, чтобы такого молебна вовсе не было.
— Понятно, — ответил старший Мизель. Еще никогда он не чувствовал себя так неуютно и нехорошо.
Швейцарец предложил спеть веселую немецкую песенку, и Гельмут охотно поддержал его. Пели громко, но далеко не стройно: мешал и акцент, и сильные винные пары, да и голосов хороших недоставало, чтобы подтянуть песню.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
— Запели! — сказал Сашок, кладя руку на плечи Тане и бережно прижимая ее к себе.
— А что, им не петь? — прошептала Таня. — Вином их напоили, наелись они досыта, завтра для них представление во рву.
— А потом будут рассказывать о зверствах большевиков. Придумать бы за неправду страшное наказание. Говорят, в некоторых странах ворам рубят ту руку, которой они совершили кражу. Почему за злостный обман не лишать языка?
— Много безъязыких на свете будет… А фашистов мало лишить языка, — возразила Таня. — Без языков они будут еще злее. Этих палачей надо лишать головы.
— Фашистов? Только так! — поддержал Таню Сашок.
В доме, где давали банкет Мизели, пение сменилось музыкой. На улице тоже пели, играл аккордеон. С наступлением сумерек в городе появлялось все больше и больше подгулявших эсэсовцев. Сашок очень боялся за Таню и после обеда не выпускал ее из комнаты. Оказав кое-какую помощь киномеханику в его будке, Сашок подмел пол в фойе и в большом зале кинотеатра, пояснив своему начальнику, что работница, то есть Таня, чувствует себя неважно: у нее обострение туберкулеза и общее недомогание.
Он опасался за нее и сейчас: а вдруг в комнату ворвутся пьяные эсэсовцы?
Было уже темно, а они не зажигали огня. Окно плотно прикрыто несмотря на духоту, дверь — на замке. И сидят они тихо, неподвижно, чуть слышно перешептываясь.
— А этот Мизель, полковник, так взглянул на нас, я даже перепугалась, — сказала Таня.
— Киномеханик говорил, что завтра или послезавтра нас переселят в другое помещение, ему об этом майор Мизель сказал, — ответил Сашок.
— Мы и сами переселимся, правда?
— Только бы пробыть здесь до завтрашнего вечера, Танюшка, а там — айда!
— Я сегодня сон видела. Маму… Стоит у калитки около нашего дома и смотрит такими печальными глазами… Кого-то ждет. Наверное, меня…
— Я почти каждую ночь вижу во сне отца и сестренку.
— Вот никак не могу поверить, что Клавы нет в живых!
— Да… Она забавная была, мы с ней дружно жили…
Тане было очень жалко Сашка. Каким трудным был этот год для него! Бои, пленение, лагерь… Известие о гибели отца и сестры… И после этого надо делать вид, что ты ненавидишь настоящих советских людей и обожаешь фашистов. Тошно ему было, а делал… Седые волосы у такого молодого не от счастливой жизни!..
— Да, Сашок, молодость они у нас отняли, а ведь мы ее только начали, — в унисон своим мыслям проговорила Таня.
— А мы ее продолжим, Танюшка! Закончится война, так и напишем правительству: военные годы в возраст не включать, молодость продолжить Указом Президиума Верховного Совета СССР!
Она погладила его вьющиеся непричесанные волосы:
— Молодость мы продолжим и без указа, Сашок, и военные годы не будем исключать из возраста. Помнишь, как мы слушали рассказы старших, завидовали им, что они уже были героями. И про наши боевые годы вспомнят.
— Ладно, Танюшка, пусть будет по-твоему.
— Видишь, какой я агитатор, — шутливо заметила она.
Сашок обнял ее. Они помолчали, словно прислушиваясь к тому, как стучат сердца, а бились они сильно и часто.
— Видимо, это вечный вопрос, — медленно начал он, — какой будет жизнь после войны? А очень хотелось бы знать!
— Помнишь «Чапаева», Сашок? Такой вопрос и Петька задавал Василию Ивановичу. «Чу́дная будет жизнь, ребята», — ответил Чапаев. Чу́дная будет жизнь! Это уже я тебе отвечаю, Сашок!
— До чу́дной жизни еще немало трудных месяцев, Танюшка…
— Да, — согласилась с ним Таня и тут опять вспомнила «Чапаева» — картину, которую она очень любила и с концом которой не была согласна: ей хотелось, чтобы Василий Иванович Чапаев выплыл, выбрался на тот берег… Пусть даже вопреки правде! — А помнишь, Сашок, как Петька спрашивал у Чапаева: «А ты, Василь Иваныч, всего мира вооруженными силами командовать можешь?» — «Не могу, — говорит, — языка не знаю».