Я жил в суровый век - Нурдаль Григ (читаем бесплатно книги полностью TXT) 📗
— Великолепная игра, — сказал Лео. — Истинно англосаксонская. Мильтон, тебе никогда не приходило в голову, что, если человек играет в баскетбол, он не может стать фашистом?
— Пожалуй. Это ты верно заметил.
— А ты хорошо играл?
— Я?.. Прилично.
Теперь Лео был доволен. Мильтон отступил к двери, повторяя, что вернется к обеду.
— Возвращайся хоть вечером, — сказал Лео. — Да, может, тебе интересно: сегодня мне стукнуло тридцать.
— Это рекорд.
— Хочешь сказать, что, если завтра я вдруг окочурюсь, я окочурюсь постыдно древним стариком?
— Это настоящий рекорд. А посему никаких пожеланий, только поздравления.
Ветер немного стих. Деревья больше не скрипели, с них не капало, чуть подрагивали листья, мелодия их звучала непереносимо тоскливо…
На околице испуганно пролаяла собака. Быстро темнело, но над гребнями держалась полоска серебристого света — не то кромка неба, не то свечение самих холмов.
Мильтон повернулся лицом к холмам между Треизо и Манго — своему завтрашнему маршруту. Взгляд его приковало большое одинокое дерево с кроной, похожей на опрокинутый купол, как бы оттиснутый на фоне серебристой полоски, которая быстро ржавела. «Если все это правда, одиночество того дерева — пустяки по сравнению с моим одиночеством». Безошибочной интуицией он нашел северо-запад и, обратившись лицом к Турину, сказал вслух:
— Посмотри на меня, Фульвия, видишь, как мне плохо. Дай мне знать, что это неправда. Для меня очень важно, чтобы это была неправда.
Завтра — любой ценой — он все узнает. Если бы Лео не отпустил его, он бы ушел без разрешения, смылся, оттолкнув с дороги и послав к чертям всех часовых. Только бы продержаться до завтра. Ночь впереди будет самой долгой ночью в его жизни. Но завтра он узнает правду. Он не сможет жить, если не узнает, и, главное, не сможет умереть, если не узнает, — ведь такое теперь время, что парни вроде него призваны скорее умирать, чем жить. Ради этой правды он бы от всего отказался, если бы пришлось выбирать между этой правдой и познанием вселенной, он бы выбрал первую.
«Если это правда...» Это было так страшно, что он в исступлении закрыл лицо руками, как будто хотел ослепнуть. Потом разжал пальцы и увидел черноту ночи.
Его товарищи вернулись с реки. Они вели себя необычайно тихо сегодня вечером: можно было подумать, что наутро в отряде похороны. Из помещений, которые они занимали, слышался гомон — не громче, чем из домов крестьян. Единственным, кто повышал голос, был повар.
Его товарищи... Эти ребята сделали тот же выбор, что и он, у них были те же причины смеяться и плакать... Он тряхнул головой. Сегодня он отдалился от них, неожиданно, на полдня, или на неделю, или на месяц, до тех пор, пока не узнает правду. Может быть, потом он снова сумеет что-то делать для своих товарищей, для борьбы с фашистами, во имя свободы.
Самое трудное — выдержать до завтра. Сегодня вечером он не ужинает. Постарается сразу уснуть, заставить себя спать, Не получится — он будет разгуливать по деревне всю ночь, ходить от часового к часовому, не останавливаясь; пусть думают, что ночью, возможно, будет тревога, пусть лезут к нему с раздраженными вопросами — ему все равно. Так или иначе, забудется он во сне или лихорадочно проходит до утра, рассвет застанет его на пути в Манго.
«Правда. Ради правды я встречусь с ним. Он должен будет сказать мне ее, как обреченный обреченному».
Завтра — даже если бы он знал, что оставляет беднягу Лео одного перед боем, даже если надо будет пройти через расположение «черной бригады».
4
На колокольне в Манго только что пробило шесть. Сжав голову руками, Мильтон сидел на каменной скамье перед остерией. Он слышал, как в остерии возится женщина, кажется, даже слышал, что она зевнула — протяжно и громко, по- мужски. Деревенские были уже все на ногах, хотя двери и окна оставались закрытыми, и Мильтон задохнулся от брезгливости, представив, какой спертый воздух там, внутри.
Он поднялся из Треизо за час, встречая бесчисленные сгустки тумана, которые были ему по колено и, будто овцы, переходили перед ним дорогу. Он проснулся с уверенностью, что дождь барабанит по худой крыше хлева, но дождя не было. Зато был сильный туман, он закупорил лощины и стлался волнистыми простынями над сырыми скатами холмов. К холмам Мильтон никогда не испытывал такого отвращения, никогда не видел их такими хмурыми и грязными, как сейчас, в просветах тумана. Для Мильтона они, холмы, были неотделимы от его любви: на той тропинке — он с Фульвией, с нею вон на том гребне, то-то и то-то он скажет ей как раз за тем поворотом, и что тогда будет, покрыто мраком... И вместо этого на долю ему выпало распоследнее дело — война. Он мог выносить ее до вчерашнего дня, а теперь...
Он услышал шаги на мостовой — выше того места, где сидел, — но не поднял головы. Через секунду прогремел бас Чернявого:
— Мильтон, ты?! Что, осточертело под носом у фашистов сидеть? Решил вернуться к нам?
— Ошибаешься. Я пришел поговорить с Джорджо.
— Его нет.
— Знаю. Мне сказал часовой. Кто с Джорджо? Чернявый перечислил, загибая пальцы.
— Шериф, Кобра, Мео и Джек. Вчера вечером Паскаль послал их в наряд на развилку под Манерой. Паскаль ждал с той стороны фашистов из Альбы. Но все обошлось, и ребята, видно, уже на пути сюда. Ты что, заболел? Вон какой бледный.
— А ты, думаешь, не бледный?
— Твоя правда, — засмеялся Чернявый. — Мы тут все до чахотки допрыгаемся. Пошли в остерию. Подождешь Джорджо в тепле.
— Холод мне на пользу. У меня голова горит.
— А я, извини, войду. — И Чернявый вошел, и через секунду Мильтон услышал, как он что-то говорит прислуге голосом, сиплым от простуды и похоти.
Мильтон вздрогнул и снова обхватил голову руками.
Это было в октябре сорок второго. Фульвия возвращалась в Турин — на неделю, а то и меньше, — одним словом, уезжала.
— Не уезжай, Фульвия.
— Не могу.
— Почему?
— Потому что у меня есть родители. Или, думаешь, у меня их нет?