Признание в ненависти и любви (Рассказы и воспоминания) - Карпов Владимир Васильевич (книги читать бесплатно без регистрации TXT) 📗
Наутро подняли затемно. Дали выпить суррогатного чая с серым хлебом, построили на дворе. Лагерь, как выявилось, ютился между однообразных, унылых холмов. Петляя между ними, желтела песчаная дорога, начинающаяся от лагерных ворот. Анатолий проследил за ней — она бежала к самому высокому холму и, вильнув у его подножья, поднималась на вершину.
Когда дотащились туда, увидели перед собой расчищенную площадку, узкоколейку с непривычно маленькими платформами и вагонами, зеленоватыми, будто заплесневелыми от цементной пыли, складскими помещениями. Близ круглого котлована в опалубках громоздилась бетономешалка, от которой к котловану шли дощатые тачечные ходы. А вдали поблескивала неоглядная водная гладь — пустынный, без судов, Ла-Манш.
Ворочаясь ночью на нарах — бессонница бывает и от бессилия, — слыша, как-то и дело кряхтит и кутается в тряпье Борис, Анатолий старался убедить себя: теперь это его жизнь. И хоть здесь все чужое, мучает усталость, дергают, болят раздавленные кулями цемента фурункулы на шее, нужно спать. Чем он может помочь себе? А когда пришло забытье, снова, как и там, на работе, он взялся за совковую лопату. Но она была широченная, не по силам, и каждый раз, как Анатолий, размахнувшись, бросал гравий в тачку, лопата увлекала его за собой, валила на землю, словно пьяного. И было досадно, ибо откуда-то, как утреннее облачко, вот только что поднявшееся из-за горизонта, на него глядела Нина.
Изнеможение, истома и наяву поднимали муть в душе. В голове складывались въедливые фразы, которыми можно было при определенных обстоятельствах оправдать себя и поразить зазнавшегося Бориса.
Как-то, делая вид, что набирает лопатой гравий, тот поинтересовался:
— Ты еще не забыл Минск? Помнишь, как профессор, чтобы не попасть сюда, пошел на смерть?
Арматурщиками и плотниками на строительстве этого дота были в большинстве французы — приходили из ближайших ферм отбывать трудовую повинность. Оставаясь верным себе, Борис, который обычно ко всему прислушивался и все как-то старался по-своему использовать, свел с ними дружбу. Приносил от них сигареты, сухари, новости. На переносице у него пролегли морщины, это старило Бориса, но неистребимое упорство его росло. И, догадываясь, куда тот гнет, Анатолий отпарировал.
— Пошел ли? — переспросил въедливо. — Твой профессор просто позировал и надеялся, что его как знаменитость повезут не в Тростенец, а в дом отдыха. Поправляйся-де, пожалуйста, сударь!
По лицу у Бориса пошли нездоровые, сероватые, пятна.
Над Ла-Маншем, в сизоватой голубизне, стеной стоявшей вблизи берега, показался самолет. Рокоча моторами, нацелился на дот. Но, приблизившись, неожиданно лег на крыло и, сыпнув пулеметной очередью, боком подался вдоль побережья. И это помогло Борису взять себя в руки.
— Ты изуверился, Толя, хуже, чем Вырвич перед смертью, — сказал он сдержанно. — Честное комсомольское. Поверь…
Однако Анатолия уже тянуло в пропасть.
— Твой Вырвич тоже не изуверился, а оскотинел! — огрызнулся он, вставая с земли и не спуская взгляда с улетающего самолета. — И вообще… я жрать хочу! Мне пока об одном этом дум хватает!
— Разве можно так о покойнике и о себе? — взорвался Борис.
— Иди ты!
— Ну, тогда ответь хотя бы… Неужто, когда война кончится, ты этим же отговариваться будешь? «Что делал?» — «Жрать хотел!»
Поругались они перед воскресеньем, а в понедельник у немцев нашлась неотложная прореха — лагерников подняли по тревоге, спешно посадили в грузовики и повезли в ночную тьму.
Новое строительство, видно по всему, имело более важное значение — работы на нем были механизированы. Железнодорожная ветка входила в самую гору — в туннель, где были высечены отсеки и просторный, высокий зал с наклонными выходными люками. Бетон подавался сюда по металлическим коленчатым трубам. Правда, иногда он застревал в них, и приходилось бить по ним кувалдами, развинчивать колена. На потолке и стенах туннеля горели электрические лампочки, и работа шла круглые сутки.
По ночам над горой, в сторону Ла-Манша, выбрасывая огненные струи, сотрясавшие воздух, проносились беспилотные самолеты. Говорили: туннель для фаустпатронов, что скоро заменят и это издалека управляемое диво. Лагерь здесь размещался совсем недалеко от горы, в рощице. В такие минуты в нем тоже светлело, и стекла в барачных окнах поблескивали, как от близких пожаров.
Ходили также слухи о небывалом грозном оружии, которое немцы изобрели и собирались скоро применить. Однако все, в том числе и Анатолий, начали чувствовать: немцев захлестывают набегающие события. Даже самолеты-снаряды и те все реже стали пролетать по своим огненным трассам — англичане открыли способ перехватывать их над проливом.
А вот в первую же майскую ночь оттуда, где скрылось рыжее солнце и догорела заря, накатился тяжелый, плотный гул. Приблизившись, как неизбежность, он охватил гору и, обрушившись на нее, порвал в клочья окрестную темноту.
Захлопали зенитки. Правда, с опозданием. Но волны гула по-прежнему в том же ритме накатывались одна за одной на гору, и взрывы эхом разносились по туннелю. Затем, мигнув, в туннеле погас свет. В одном и другом его конце стали видны просветы — там что-то горело, и сияли ракеты-фонари. А через какое-то время содрогнулся и сам туннель. Недалекий отсек с наклонным выходом точно раздался от вспышки и осел. Тугой пыльный воздух ударил Анатолию в рот, в нос, глаза, уши и, приподняв, швырнул его на стену.
Когда утром он вместе с другими выбрался наружу, его поразило увиденное, особенно ржавые каркасы сгоревших вагонов, которые стояли на покореженных рельсах, и ленты фольги. Фольга блестела всюду: на железнодорожном полотне, на склонах горы, на посеченных осколками кустах, росших на склонах, — немцы снова отставали!.. Нет, поразило и еще одно — среди рабочих не оказалось ни Бориса, ни его друзей.
Куда они исчезли? Вокруг простиралось холмистое открытое пространство. Под боком шоссе с редкими березками на обочинах. Грозные щиты: «Achtung, Minen!», «Atlen tioni mines!» Понатыканные, как пики, заостренные колья. И только у горизонта разбросанные фермы с садиками. Чужбина! Куда ты здесь дашь стрекача? Где спрячешься? Да, казалось, никто втянутый в окружающую жизнь и не готовился к этому. Все мирно после работы раскладывали на отшибе от бараков костерчики — «коптили» завшивевшее белье, вырезали деревянные ложки, мастерили ведерца из консервных банок… Но вот же исчезли, и видимо, запаслись перед этим продуктами!.. И нужно было в мыслях, не желая ни жить, ни умирать, поносить Бориса, оправдываться перед Ниной, в чем-то присягать ей, божиться.
Когда Анатолия арестовали и бросили в карцер, он почувствовал даже облегчение — к жизни возвращался какой-то привычный смысл. Даже иронически подумал: смерть, пожалуй, более страшна тем, кто глядит на нее со стороны.
Правда, в коридоре было одно окошко, и виднелось в нем лишь небо. А этого для глаз было мало. Им нужны были земля, нечто предметное на ней, на чем мог бы остановиться взгляд, с чем непосредственно или косвенно связывалась бы жизнь, и час спустя рука Анатолия уже сама потянулась к вороту расстегнутой рубашки…
Это случилось уже в третьем лагере — громадном, интернациональном, с налаженным бытом. Бараки в нем регулярно дезинфицировались вонючими шашками, которые жгли в тигелях; день был рассчитан с точностью до минуты, еду выдавали в «пищевом блоке» из окошечек. Зато тех, кто опаздывал при подъеме или близко подходил к колючей ограде, заставляли бегать и прыгать до изнеможения; мертвецов здесь хоронила и обезвреживала после бомбежек бомбы замедленного действия специальная команда в неуклюжих деревянных колодках и полосатой арестантской одежде.
Работать приходилось под землей. Кроме надсмотрщиков и прорабов по шахте расхаживали эсэсманы — в резиновых плащах, касках, с автоматами. Но то и дело все равно перегорала проводка, сходили с рельс груженные стальными стопудовыми дверями и плитами вагонетки, прерывалось грудное воркованье бетономешалок. Диверсии стали такими частыми, что было не до разбора, — хватали тех, кто попадался под руку, и все усилия отдавали на то, чтобы ликвидировать аварию. Ну, и суд, расправа, естественно, были короткими — на них отпускали сутки-двое.