Мясной Бор - Гагарин Станислав Семенович (книги без регистрации бесплатно полностью сокращений TXT) 📗
— Миллионы собственных войн, — сказала Женя Желтова.
— Да, если хотите, — согласился Борис Павлович. — Ну, а что до немцев, то, отдавшись Гитлеру и его шайке, Германия произвела над собой духовную самокастрацию. Это неизменно при формуле «один вождь». В третьем рейхе нет инакомыслящих, они содержатся в концлагерях. Кастрированная нация слепо идет за фюрером, в подавляющем большинстве верит ему. Мы уже избавились от иллюзий лета сорок первого года, когда надеялись: после нападения Гитлера на Советский Союз в Германии вспыхнет революция. Ее не будет! Немцы станут драться до конца. И мы должны полностью их уничтожить! Нет, не Германию. Мы должны разбить вымуштрованное войско, разгромить первоклассную военную машину. Необходимо привести немцев к полному, исключающему компромиссы, поражению и этим до предела унизить их. Только через унижение, которое послужит немцам очищающим горнилом, они смогут прийти к осознанию вины перед человечеством.
— Самое страшное — немцы совершают это в полной уверенности, что они правы, — сказал Саша Ларионов.
— Тут вот еще что следует учитывать, — заметил Николай Родионов, — Культура культурой, а полтора десятилетия голода, безработицы, ущемленного национального самолюбия — не шутка. Не успела Германия насладиться в прошлом веке победоносным вторжением во Францию, погреть руки в африканских колониях, как ее пребольно щелкнули по носу Версальским миром. И вот стертая в силу обстоятельств личность рядового немца приходит в восторг от возможностей, их сулит каждому немцу — каждому! — национал-социализм фюрера. Где уж тут культуре справиться с таким вожделением!
— Одной культуры мало, — заметил Виктор Кузнецов. — Необходимо еще нечто. Ну хотя бы тот самый инстинкт общечеловечности, о нем пишет Достоевский, размышляя в «Дневнике писателя» о национальных особенностях русского народа.
— Инстинкт общечеловечности, — задумчиво повторил Перльмуттер. — Хорошо сказал Федор Михайлович, емко. Это единственное, на чем может удержаться наш неустойчивый мир.
— Мне думается, — заметил Виктор Черных, — что война довольно быстро преобразуется в миф. Возникнут легенды, которые непозволительно будет исправлять тому, кто захочет рассказать жестокую, но справедливую, единственно возможную правду. Война наша станет вроде Троянской войны для греков — строго замкнутой системой взаимообусловленных событий, где одно действие сцеплено с другим и не может трактоваться иначе, чем это сделано у Гомера.
Он положил руку на плечо Кузнецову.
— Поэтому, товарищ ответсекретарь, ни память твоя о собственной войне, ни материалы «Отваги» не понадобятся.
— Ты не прав, Виталий, — возразил Бархаш, повертывая и наклоняя в руках зеленую эмалированную кружку с недопитой водкой. — Античные трагики — Софокл, Эсхил, Еврипид — не следовали рабски установившейся версии мифа, они свободно перерабатывали его, давали собственное толкование, хотя оно зачастую расходилось с тем, что веками закреплялось в сознании греков. На то они и подлинные художники. Иначе мастер не может. Понятное дело — сразу после войны больших по значению книг о ней не ждите. Необходимо время, потребное на то, чтобы медленно возникающий катарсис от небывалой трагедии, пережитой народом, сумел окрепнуть в предсознании и полностью овладеть человеческими умами, овладеть объективно, без личных, субъективно искажающих минувшую действительность факторов. Такие, братцы, пироги…
Еще Аристотель в «Поэтике» утверждал: Софокл изображает людей такими, какими они должны быть, а Еврипид такими, каковы они на самом деле. Это заявление немножечко в лоб, правильнее понимать, что Софокл создавал не натуралистические, а обобщенные образы людей, формировал типические характеры… Все это должен учесть и будущий создатель трагедии, которой мы с вами живые — пока! — участники. А что есть трагедия? По Аристотелю, это воспроизведение важного и законченного действия, оно имеет определенный размер, объем, и воспроизводится при помощи речи, языка, и в каждой из частей украшено различно, посредством действия, а не рассказа, и свершает благодаря состраданию и страху очищение этих чувств. Очищение, друзья мои славяне… Вот чему мы подвергаемся в кровавом горниле. Катарсису! Осмыслить явление, вызывающее сострадание или страх… Тот, кто будет писать о нашей войне, обязан научиться очищать чувства от их подсознательно!» сути, изначальной формы, показывать: мы умели управлять чувствами на войне. Тогда этому автору поверят и те, кому пришлось воевать. Женечка, передай банку с тушенкой, и я выпью за катарсис… И да не минует он каждого из нас!
Выпили одни мужчины. Пока закусывали, никто не промолвил ни слова. Потом заговорил Перльмуттер:
— Вот тут мы древних поминали… Для греческих писателей мифология была историей, и ни один из них никогда не боялся отступить от традиционного смысла. Конечно же, герои Троянской войны не могли оказаться вдруг трусами, но вот та же Елена могла, по утверждению поэта Стесихора, оказаться верной женой. Стесихор уверен: Парис обольстил не ее, а подставную Елену… Античные писатели считали вправе, признавая основные вехи истории-мифа, по собственному усмотрению трактовать отдельные факты, перетасовывать героев и события, извлекая из новой расстановки необходимый им смысл.
— Мне вспомнилось сейчас, — проговорил Бархаш, — как Сократ, заявивший афинянам, что не предаст убеждений из страха перед смертью, сослался при этом на пример Ахилла. Мать сказала герою, что убийство им Гектора неумолимо приведет его самого к смерти. И Ахилл предпочел заведомую погибель возможности прослыть трусом. Я думаю, что совершенно напрасно пренебрегаем мы вот такими пропагандистскими примерами в работе среди красноармейцев…
— Вернись в двадцатый век, Борис, — вздохнул Родионов. — Какие Ахиллы, какие Гекторы?! Да у нас в ротах есть солдаты, которые едва расписываются. Я не говорю уже о нацменах, те команд на русском языке не понимают. А ты им Гомера предлагаешь… Не смеши меня, пожалуйста, дорогой. И потом, у нас, если хочешь, есть собственные примеры.
— Ты знаешь… — вскинулся Бархаш, но Кузнецов остановил его.
— Перестаньте, ребята, — сказал Виктор. — Не для этого мы собрались сюда. Женя, почитай нам стихи, что-нибудь жизнеутверждающее.
— Не хочется стихов, Виктор Александрович.
— А ты что молчишь, Евгений? — спросил Вучетича Виталий Черных. — Хочешь, прочту эпиграмму на Лазаря?
— Вучетич не ответил. Никто не знал, о чем он думает. Художник редко вмешивался в околонаучные споры, которые по всякому поводу или вообще без оного затевали его товарищи. Кто знает, что виделось ему в те часы и минуты, когда Евгений молча слушал и думал, думал о своем.
— Да нет, ты послушай, — не унимался Черных. — «Честь женщины всегда висит на волоске…»
— Перестаньте, Виталий, — сказала ему Анна Ивановна. И тут Женя Желтова принялась читать:
— «Свой дикий чум среди снегов и льда воздвигла Смерть. Над чумом — ночь полгода. И бледная Полярная звезда горит недвижно в бездне небосвода. Вглядись в туманный призрак. Это Смерть. Она сидит близ чума, устремила невзрачный взор в полуночную твердь — и навсегда звезда над ней застыла».
— Да… жизнеутверждающе, — не удержался Виталий.
— Грустные стихи, — тихо проговорил Кузнецов.
— Их любил Сева Багрицкий, — ответила Женя.
Послышался звук отворяемой в землянку двери. У входа стоял редактор «Отваги». Стекла промороженных очков его мгновенно запотели, и оттого лицо Николая Дмитриевича казалось слепым.
Соболь угрожающе вскинул автомат.
— Назад! — закричал он сиплым голосом. — Назад!
Охваченная паникой толпа, тяжело и надрывно дыша распаленными, ощеренными ртами, выкатив расширенные страхом глаза, неудержимо и обреченно надвигалась на командира полка.
— Подлюги! — орал Иван Соболь, направив ствол поверх голов рвущихся сквозь глубокий снег красноармейцев. — Что делаете?! Назад!.. Пришмандовки!
Трахнула в небо горохом сердитая очередь, но безобидные эти пули никого не остановили.