Очень хотелось жить (Повесть) - Шатуновский Илья Миронович (первая книга txt) 📗
— Хорошенько запомни, где он лежит, — несколько раз повторил Иван.
Других документов у меня не было, красноармейских книжек еще не ввели. Медсестра оглядела меня придирчивым взглядом.
— Итак, запишем: гимнастерка, галифе…
— Какое галифе! — слабо возразил я. — Одни ошметки.
— Интендантам для отчета пригодится. Велели записывать все. Значит, галифе, два ремня, брючный и поясной, вещевой мешок.
— Мешок не мой. Его положили мне под голову, чтоб не было низко.
Но девушка уже поставила точку. Она погладила меня по заросшим щекам, поправила съехавший на бок вещмешок, спросила:
— Тебя ранили в Воронеже? Не слышал, взяли ли немцы Отрожку? Там у меня мама, младший братишка. Это на левом берегу.
— Не знаю, но там шел бой. Но если даже Отрожку взяли, то твои могли уйти раньше. Когда мы подходили к фронту, то встречали много беженцев.
На глаза девушки навернулись слезы. Она поднялась с травы, отряхнула юбку.
— Потерпи самую малость Сейчас тебя возьмем.
Вскоре два санитара из раненых занесли меня в палатку с открытым пологом. Операционный стол был занят. На нем лежал человек с лицом цвета раскаленного угля. Сладковато-тошнотворный запах горелого мяса висел над низким брезентовым потолком. Над обожженным склонились фигуры в белых халатах. Командовала тут женщина-врач, наверное, та самая, о которой говорил Булгаков. Ближе к ней стояла моя знакомая медсестра из Отрожки. Ее называли Мариной.
— Ой, как досталось нашему красному соколу! — вздохнула Марина.
Это был сержант-пилот, летчик-истребитель, сбитый вчера над донской переправой. Из горящей кабины его вытащили наши пехотинцы.
Пока меня перекладывали на освободившийся стол, военврач, отойдя в сторону и подняв оттопыренные ладони в резиновых перчатках, курила из рук Марины. На ее халате густо бурели пятна. Кровь тут была всюду: на рукавах медсестер, на затоптанном травяном полу, в эмалированных тазах, стоящих под операционным столом. Кровь брызнула из моих ран, когда Марина попробовала сорвать бинты, слипшиеся в твердый бордовый панцирь.
— Знаю, знаю, миленький, что очень больно, Ничего не поделаешь, потерпи!
Военврач, сделав последнюю затяжку, подошла ко мне.
— Сколько пролежал на поле боя? — спросила она хриплым, прокуренным голосом.
— День и ночь, — ответил я.
— Ну вот. В ранах пыль, грязь, кирпичная крошка. Пишите, Марина: сквозное пулевое ранение левой голени с переломом кости, два ранения мягких тканей правой голени, сквозное и слепое. Одна пуля сидит под самой кожей. Сейчас ее достанем. Постой, постой, а когда тебя угораздило в голову?
— Когда я уже лежал раненный. Разорвалась мина.
Медсестра склонилась к военврачу, что-то сказала.
— Ах вот в чем дело! — воскликнула хирург. — Так это тебя принесли, как младенца, в корыте? Считай, что ты вновь родился на свет. Теперь уже все в порядке, до свадьбы заживет. — Она обратилась к другим врачам и сестрам: — Представляете, транспортировка раненого в корыте! Редчайший случай в истории санитарной службы русской армии. Если не единственный…
Она начала обрабатывать раны.
— Ланцет! Зонд! Тампон! — командовала военврач. А мне говорила: — Терпи, малыш, терпи…
Но никакой новой боли я не чувствовал. Нож хирурга уже ничего не мог добавить к страданиям тех, кто лежал в походной палатке на операционном столе. Наркоз не требовался, в нем не было нужды. Марина придавила меня своей грудью, крепко держала за руки. А врач делала свое дело. Я старался не думать о том, что меня режут. Моим глазам открывался квадрат прогнувшегося брезентового потолка, по которому лениво ползали откормленные зеленые мухи. В нависшей тишине я услышал металлический звук: что-то тяжелое ударилось о донышко таза. Пуля!
— Отдайте мою пулю! — взмолился я.
— Зачем она тебе? Не полагается, — отрезала Марина.
— А почему? — Военврач нагнулась к тазу. — Пусть возьмет на память. Опять ему повезло: от пули осталась лишь медная оболочка. А не вылети свинцовая начинка, перебила бы кости и на другой ноге.
Я быстро запрятал пулю в кисет, опасаясь, как бы военврач не передумала. Но пулю отбирать она не собиралась. Пока Марина накладывала мне шины, военврач у полуоткрытого полога опять захлебнулась махорочным дымом.
На носилках, мерно раскачивающихся в такт широко шагающих санитаров, я выплыл из операционной палатки. Высоко-высоко надо мною сосны смотрелись в небо своими золотистыми верхушками. Было прохладно и сыро. На полянке у говорливого ручейка лежали раненые, уже побывавшие в руках хирурга и теперь ожидавшие отправки в тыл. Меня положили рядом с обгоревшим летчиком. Его бесформенное лицо и грудь покрывала сетчатая маска, вроде той, которую надевают пчеловоды, подходя к своим ульям. Только тут летчику угрожали не пчелы, а комары, мухи, мошкара, всякий лесной и болотный гнус. Вся эта жужжащая мерзость слеталась на запах гниющих ран, и не будь сетки, раненому пришлось бы совсем худо. Сквозь сетку можно было рассматривать выпуклые кровавые пучки мышц, словно это был не живой человек, а фарфоровый манекен из нашего школьного кабинета естествознания, по которому мы изучали анатомию.
— Кого принесли? — спросил летчик, глядя на меня пустыми кровавыми глазницами.
— Сержант-минометчик. Это вы нас, наверное, с воздуха прикрывали?
— Прикрывал, прикрывал. — Летчик выругался. — Плохо прикрывал. Жорку не уберег, своего ведущего. Жорка не мог видеть, откуда взялся этот «мессер». А я должен был заметить, как он заходит ему в хвост. Должен, а прозевал. Со стороны солнца заходил, гад! Спохватился, да поздно, когда Жорка факелом полетел вниз.
— Но ведь вас тоже атаковали.
— Что ж с того? Сам погибай, а товарища выручай! На то я и ведомый. Ах, Жорка, Жорка!..
Летчик умолк. Принесли новых послеоперационных: безногого парнишку в танкистском шлемофоне и рыжего детину лет сорока пяти. Детина что-то кричал сестре осипшим голосом, будто накануне он выпил жбан холодного кваса.
— Да вы не нервничайте, дядя Костя, — сказала Марина и ушла к палатке.
— Как это не нервничать! — просипел дядя Костя, обращаясь к нам за поддержкой. Его маленькие глаза, казавшиеся еще меньше на широком, скуластом лице, зло смотрели исподлобья. — Я в этом проклятом санбате вторые сутки, когда же будут эвакуировать? То нет у них машин, то нет, смешно сказать, даже повозок. Интересно, как это мы воевать собрались, кто-то там даже не скумекал, что на войне будут раненые, а их куда-то девать надо. А фриц все продумал до мелочей. Фляжки нам дают стеклянные — сразу же бьются, вот и сидим в окопе без воды. А у фрица фляжка алюминиевая, на всю войну хватит. Пустяк? Пусть. Но удобно. А вот саперная лопата уже не пустяк. У наших лопат штыки из какой- то дряни, до первого камня, а там напополам. А у него лопата из вороненой стали с муфтой. Подкрутил — из лопаты получается кетмень. Словом, кругом у нас полный бардак.
— Бардак — он есть, конечно. Присутствует. Но учти, дядя, пока у нас бардак, мы непобедимы. А попробуй перестрой наши порядки на четкий немецкий лад, и все полетит к черту. — Это сказал безногий танкист. — Вот увидишь, дядя, наш бардак пересилит их железный порядок.
Кругом засмеялись. Дядя Костя не нашелся что ответить.
На лесной поляне раненых все прибывало. Одни, как и я, лежали на носилках, другие сидели на земле, прислонившись к стволам деревьев. День кончался. Золотисто-оранжевый закат заползал в лес, теряя свои яркие краски. Заметно похолодало. Солдат-узбек с перевязанной левой рукой добровольно взял на себя заботу о тяжелораненых: подправлял вещмешки в головах, вертел цигарки, прикуривал. Заметив, что я дрожу, он исчез за деревьями и вскоре появился с шинелью. Она оказалась мне мала, накрыла только ноги и полживота.
Узбек покачал головой:
— Пойду принесу побольше.
— А где вы ее возьмете?
— У хозяина, которому она уже не нужна, — ответил узбек. — Там их много таких лежит в овраге. Их выносят из палатки в другие двери…