Лицом к лицу - Лебеденко Александр Гервасьевич (книга регистрации .txt) 📗
Над мерзлой землей этой капризной зимы рвал тугие полотнища туч неистовый ветер. Наклонившись в одну сторону, растерзанные, обледенелые, трепетали, как будто вступая в схватку между собой, ветви деревьев. Под набежавшей за утро хрусткой корочкой лежал мягкий и густой, тронутый долгими оттепелями снег. Низкие ходы батарейных орудий катились по шоссе. Синим барьером уже вставал впереди лес… Приближался отдых.
— Голубей гонять — первое удовольствие, — говорил Синьков. — Когда я был кадетом, у меня бывало до ста штук.
— А я любил разорять грачиные гнезда, — вспоминал Алексей. — В помещичьем саду застукал меня садовник. Долго уши болели. Теперь усадьбу взяли под детский дом, а в парке гуляет вся деревня…
— А у нас на улице ни одного дерева не было. Гомель — слышал? — вспоминал Крамарев.
В это время в ста метрах от дороги раздался долгий, испуганный и вымученный женский крик. Пусто и мертво было все кругом. И крик был неожиданный, какой-то невозможный. Казалось, кричит не человек, а не слышанная никогда птица.
Ломая хрусткую корку снега, Алексей и Синьков шагали к рощице. Батарея остановилась, и красноармейцы широким полукругом бежали вслед за командирами. Но из рощи уже неслась песня. Может быть, тот же женский голос запевал, мужской хрипло подтягивал.
— Вот петрушка! — остановился Синьков.
— Мираж в пустыне, — смеялся Сверчков, продолжая одолевать неглубокий мокрый снег.
Но женский голос застонал, заохал — не то это была боль, не то внезапная судорога, и мужской повелительно кричал:
— Брось, Сонька, брось, говорю!..
Уже передовые красноармейцы достигли рощи. Трещат сухие сучья под сапогами. Голоса затихли.
На полянке, укрытой нетронутым белым снегом, стоит запряженная городская коляска. На маленьком коврике, на мешках с сеном, на волчьей шубе, позабыв о погоде, о месте, о часе, среди невиданных давно батарей бутылок, консервных банок, колбас, розового шпика и карамели валялись четверо: двое мужчин и две женщины, видимо охмелевшие, не успев еще насладиться этим своеобразным пикником. Младший мужчина, в бекеше и папахе, был уже пьян до того, что не замечал ни красноармейцев, ни подруги, которая уговаривала его съесть еще одну сардинку. Старший поднялся на колени, потом, держась за колесо экипажа, на ноги. Он протягивал пришельцам коньяк и консервную банку и пригласительно распевал:
По обычаю петербургскому…
Он приложил консервную банку к сердцу и убедительно возопил:
Мы не можем жить без шампанского…
И вдруг, перебив себя, икая, сказал:
— Это ни-чего… пожалуйста, не беспокойтесь…
Кто-то из красноармейцев тяжело уронил:
— Паразиты!
Слово это вторично родилось в семнадцатом году на митингах. В девятнадцатом году это слово умели еще произносить резко и многозначительно.
Снег казался розовым Алексею, и стволы сосен и берез пошли в хороводе. Он знал, что следует сейчас поступить холодно и разумно, но знал и то, что сделает сейчас что-нибудь безумное и злое.
Он выхватил из рук пьяного бутылку, она улетела на середину поляны, легла и завертелась, как испорченная граната.
Синьков положил ему руку на плечо легким жестом.
— Ваши документы, гражданин, — он протянул руку, с запястья которой свисала длинная нагайка.
Слово «документы» отрезвило Алексея. Стволы остановились, и поляна стала белой.
— Сволочь! Перестрелять!..
Но это уже было пролетевшей бурей.
Одна из женщин пошла в сторону, поправляя шляпу, за ней двинулась другая, как будто все последующее их не касалось.
— Снабженцы! Заранее можно было сказать, — скрипел Синьков. — Документы пойдут в штаб армии. По коням! — крикнул он батарейцам.
Уже батарея входила в деревушку, где предстоял ночлег, а Алексей все еще не мог забыть пикник «честных специалистов». Он взял документы у Синькова и сам настрочил рапорт в только что образованный Особый отдел. Этот рапорт звучал не как донос, но как ультиматум.
Большевистская латармия в наступательном порыве глубоко вдавилась в расположение противника. Фланги у Верро и у Режицы отставали. Намечен был удар от Пскова и Изборска, и туда перебрасывали Шестой стрелковый полк, придав ему весь мортирный дивизион. Перед походом в сто двадцать километров обе батареи соединились. Воробьев, еще больше отяжелевший в теплой бекеше, сошел со своего самого сильного во всей батарее коня и, улучив минуту, буркнул Синькову:
— Поговорить надо…
Синьков только кивнул головой. Ясно было, что предстоит неприятный разговор с этим негибким, упрямым человеком.
Пока красноармейцы обеих батарей делились впечатлениями и Алексей устраивал собрание объединенной ячейки, Воробьев ходил отчужденно, поглядывая поверх голов. Если с ним затевали беседу, он останавливался, шевелил пожелтевшим пальцем пепел в черной трубке, отвечал тихим и вежливым говорком, и глаза у него были голубые и мягкие. Но при первой возможности он отходил от собеседника, отправлялся к коновязям, подолгу смотрел лошадей, обмениваясь с ездовыми и уборщиками отрывистыми, пущенными мимо трубки словами.
Вечером командиры вышли в поле. Здесь нетрудно было улучить минуту для разговора.
— Я слышал, ты решил совершать подвиги, — начал Воробьев, глядя перед собою. Он сосал потухшую трубку, и глаза его стали холодными и пустыми. — Это что-то новое.
Синьков выжидательно молчал.
— Скажи же что-нибудь, — рассердился Воробьев.
— А еще что ты слышал? — спросил Синьков.
— Людей арестовываешь, слышал… Красный орден получить хочешь? Прикрыть георгиевский крест?.. В холодную воду скачешь…
— Вот что, — взял его за рукав Синьков. — Говорить надо, но только спокойнее.
— Дорого мне обходится это спокойствие, — отодвинулся от него Воробьев и принялся на ветру раскуривать трубку.
— Ты очень горяч, Леонид! Ты не любишь рассуждать. Захлестывает тебя… Мы условились перейти на ту сторону с орудиями и людьми. Я к этому и веду.
— Но уже больше месяца исправно глушишь тяжелыми своих…
— Эстонцев, — внушительно поправил Синьков.
— Почем ты знаешь? Там и наши…
— Когда знаю наверняка, что наши, бью мимо или посылаю Крамарева, Сверчкова. Все равно кто-нибудь стрелял бы… Еще одно. Прими в соображение, что сейчас они бегут, как зайцы. Что же, нам догонять их с орудиями? «Подождите, господа, мы за вас!..» И это еще не все. Пока у красных успех — мы можем рассчитывать на десять человек, на два десятка батарейцев. Когда побегут красные, мы можем поднять против коммунистов значительно больше. Словом, нужно выжидать. А раз предстоит оставаться здесь на неизвестный срок, надо завоевать доверие. Иначе мы рискуем попасть обратно в Петроград, но уже не на Крюков и не в штаб артиллерии, а на Гороховую два. И я должен тебе прямо сказать, Леонид, — из простого упорства ты ставишь под угрозу весь план.
— Это я — то?!
— Да, ты портишь дело. Ты возбуждаешь подозрения. На тебя смотрят косо. Особого комиссара к тебе хлопочут.
— Комиссара? — вырвал трубку изо рта Воробьев. — Уволь, Аркадий. Только дышал потому, что никого над душой не было. Этот соглядатай… как его… Сергеев… ко мне не лез. Уволь! Назначь командиром батареи Веселовского.
— Под каким предлогом?
— Ты — дипломат. Найди.
— Провалить все дело? Надо выдержать, Леонид…
Где-то в поле зачинались теплые ветерки. Они налетали с каким-то непонятным сухим шелестом. Они несли с собою первые пожелания весны. Они скользили мимо иссохших кустов, приземляясь, как на коньках, летели по кромке снега, шаля, прятались в полах шинелей. Друзья молча глядели на сизый, с огневыми жилками, горизонт.
— Солдаты портятся, — вдруг сказал Воробьев.
— Красноармейцы, ты хочешь сказать.
— Ну, красноармейцы, — процедил Воробьев. — Игра твоя сильно подпорчена, Аркадий.
Синьков перебирал плечами. Ветерок вдруг показался ему неуютным.
— Разбросали людей. Я надеялся, что все мои будут в кулаке.
— Не это главное. Наше влияние падает, Аркадий. А их, — он злобно кивнул в сторону деревни, — растет. Это надо видеть, Аркадий, и понимать. Если в скором времени не случится поражения красных, то хорошо, если нам удастся уйти двоим без всяких орудий.