Дриблингом через границу - Хюлле Павел (читать полностью бесплатно хорошие книги .TXT) 📗
Стадион… Десятилетия, ну что делать, никогда я не привыкну называть его Национальным, это была наша королева, наша Титька, наша молочная Волчица, наша символическая жизнетворная пища. Наш римский холм, заменяющий все семь. На этом, худшем, берегу Вислы он один олицетворял Силу, он один творил Место, вся прочая Прага [32] с Гроховом были провинцией, окраиной, пространством для столицы второстепенным, здесь даже чертового Варшавского восстания не было, но он стоял, точно монолит в пустыне — именно такая картина приходит мне на ум, начальные кадры «Космической одиссеи», стальной монолит, вырастающий из пустынной беспредельности. Словно последний КПП нашего Грохова, словно мы выставили его в дозор как самое лучшее, что у нас есть. Воплощение нашего аутсайдерства, легкой ущербности и при этом гордого одиночества. В свое время, сразу после открытия, что-то на нем происходило, даже много всего происходило, wunderteam’ы приезжали, янки-легкоатлеты. Потом все заглохло, Стадион превращался в заброшенный храм, куда дары несли только на Праздник урожая, на заключительном этапе Гонок мира и во время молодежных манифестаций при Гереке. Словно он заключал в себе некую погрешность, духовную ошибку, заставившую мир отвернуться; словно эта реинкарнация оказалась неудачной, и Стадион излучал гностическое беспокойство… Да-а, было в нем, пожалуй, что-то от катарского замка [33]… или крепости из «Татарской пустыни» [34], он готовился к осаде, но так никто и не появился… Настоящим стадионом в те годы была для варшавян «Легия» на Лазенковской, поменьше размером и скромнее с точки зрения архитектуры, но расположенная в правильном месте, подобно сердцу. Вокруг — площадки для юных спортсменов, рядом «Агрикола», где нам ни разу не пришло в голову поиграть, помериться силами. По отношению к «Легии» и «Аргиколе» мы страдали комплексом провинциалов, жителей худшего берега: от рождения не тот акцент, манерам и языкам не обучены и мяч пинаем по-нашенски. «Легия» — команда и стадион — только они шли в счет; стадионы хилой «Полонии» на Конвикторской и «Гвардии» на Рацлавицкой были для нас чистой воды призраками, духовной заграницей. «Гвардия» одно время даже пользовалась нашим Стадионом, вела на нем свои безнадежные битвы во второй лиге, в пустых трибунах под распахнутым небом было что-то щемящее, и я, сопляк, любил туда приходить — больше глотать голубизну, чем глазеть на убогие финты на газоне. Потом этому пришел конец, «Гвардия» перебралась на Рацлавицкую — у нашего Грохова отобрали последний официальный футбол, осталось пустое Место, стадион-призрак, как его называли, но разве Место не есть негатив содержания, безграничный потенциал преображения? Я уже писал об этом в одном из ранних лицейских стихов: «Не спрашивай, где находишься / Место придет к тебе / Когда ты пристанешь к нужному берегу».
Я уже говорила вам о спортивных летописях Рудницкого… Видите ли, самое слабое их место — общий оптимизм, гуманизм и задушевный тон — и есть, по-своему, самое интересное. Порой Рудницкий описывает «коллективные приступы безумия на трибунах» — какой-нибудь болельщик вскакивает и ни с того ни с сего «издает нечеловеческий крик: судью на мыло!» Право, согласитесь, что за вульгарность! В «страничках» Рудницкого, у Тырманда или в романах Дыгата [35] меня интересует проблема золотого века спорта, красоты эпохи, безжалостно требующей расправы над судьей. Того, насколько утопической представляется нам картина «до» — до рождения фанатов, до убийств на стадионах и возле стадионов, до физической агрессии и безграничной агрессии словесной, до прихода большого капитала, до новых технологий и биодобавок, до появления приза «fair play». Да был ли он вообще — этот золотой век? У Хемингуэя, у Лондона и многих других — возможно, и не было. Но записки Рудницкого, когда читаешь их спустя столько лет, возрождают иллюзию чистоты спорта, обращенную в прошлое, раз уж сегодня, увы, невозможно проецировать ее в будущее… Когда все это, этот гуманизм спорта стал угасать? На Западе — после 1968 года, вместе с либеральным ускорением семидесятых. Во Франции мои взгляды сочли бы реакционными. В Польше симптомы этого явления наиболее ярко проявились при Гереке, который приоткрыл дверь на Запад, окончательно же гуманизм в спорте уничтожила смена режима после 1989-го. Конечно, при коммунизме спорт, в общем, играл компенсаторную роль — это была непосредственная реакция на биологическое поражение в войне и символический ответ на поражение идеологическое. Международные встречи футболистов или боксеров, особенно если соперником Польши оказывался СССР, — это наши восстания, перенесенные на поле или ринг, всегда с политическим подтекстом, вплоть до знаменитого жеста Козакевича на московской Олимпиаде в 1980 году [36]. Тем не менее послевоенный спорт еще некоторое время держался на волне подлинного энтузиазма, веры в жизнь, в человеческое усилие, не запятнанное ни деньгами, ни историей. Постепенно спорт для коммунистических властей все больше превращался в опиум, скармливаемый народу вместо хлеба и свободы. Чемпионат мира 1974 года стал для Герека манной небесной. Но уже тогда перепуганные власти пытались забаррикадироваться в своей крепости. Помню, как люди вышли на улицы, чтобы выразить свою радость после матча Польша — Англия на Уэмбли и во время уже упоминавшегося чемпионата мира в Германии. Спонтанные, ничего не декларирующие, ни против чего не протестующие манифестации молодежи встретили резкий отпор милиции, которая разгоняла их без стыда и совести, однако и юные демонстранты, тогда еще робкие и целомудренные, предчувствовали, что аккумулируют в себе общественную антикоммунистическую агрессию. Всего лишь два года спустя начались настоящие демонстрации и забастовки в Радоме и Урсусе [37], через шесть лет после бронзовой медали в Германии родилась «Солидарность», пятнадцатью годами позже закончился коммунизм.
Пинание мяча, сочинительство, забивание голов, литературные опусы — все это сплелось в кусок жизни, их, моей. Теперь-то я вижу. Глазею из окна на пустой школьный стадион, ставлю рядом стаканчик бренди или непастеризованного пива — да вы себе наливайте! — для подъема тонуса и… нет, я не вспоминаю, я вижу. Для них это была молодость, почти детство, но и я тогда еще земную жизнь не прошел до половины. Бывало, спускался к ним на пару минут поиграть — ничего не могу сказать, они меня любили. Мне казалось, что мое место совсем не здесь, а там — в университете, в кафе «Чительника», за одним столиком с Конвицким или Березой [38], тут-то я просто служу, на чернила зарабатываю. Я много писал, в том числе прозу, рассказы, издал два сборника, испытывал прилив творческих сил, уроки меня раздражали, казались зря потраченным временем. Потом абсенскаристы закончили школу, пошли дальше, в другую жизнь, и во мне — не скажу, чтобы прямо так сразу, постепенно, — что-то стало угасать. Тогда, при них, часто случались всплески энергии, горения… Вот вы спрашиваете, а я вижу, так и вижу их на этой спортивной площадке, угол Мендзыборской и Гренадеров, и порой у меня мелькает высокопарная мысль, будто я, как Последний из могикан, стерегу эти образы, эту тишину и пустоту, которую когда-то заполняли их возгласы и мои тексты… Да, пожалуй, я относился к этому чересчур легкомысленно… А теперь вижу, что футбол и литература шли тогда рука об руку, служили друг для друга допингом, это были их ковры-самолеты, не побоюсь громкого слова, сказочные машины, позволявшие воспарить над бардаком коммунизма, а то и жизни tout court [39].