Русская канарейка. Желтухин - Рубина Дина Ильинична (серия книг TXT) 📗
И зря…
Это было время, когда приграничную станцию Чоп распирали непереваренные толпы народу. Именно там друзья и родственники отъезжавших на ПМЖ покидали поезд.
Вагоны отгоняли на запасные пути, где таможня свободно потрошила уже бесхозных, бездомных, беспаспортных и бесправных эмигрантов перед процедурой смены колесных пар «с наших на не наши» для вполне символичного дальнейшего следования поезда по европейской колее.
Толпы людей – и провожавшие, и челноки, – что сновали туда-сюда по своим торговым надобностям, неделями не могли вырваться из Чопа. Зал ожидания битком набит, кассы большую часть дня закрыты, буфет не работает, ни кофе, ни чая раздобыть невозможно. Целыми днями люди сидели на заснеженных рельсах – обессиленные, с опустошенными лицами. Выскакивали на привокзальную площадь в попытке хоть что-то купить, но быстро возвращались, боясь упустить момент, когда откроются кассы. Словом, «Полонез» Огинского, «Прощание с отчизной»…
К процедуре таможенной проверки Владка готовилась загодя и по-своему: она себя взвинчивала, раздувала пары, чуя глупой задницей, что с картинами сваляла дурака (по пути ее просветили соседи).
Она готовилась к бою, явно путая таможню с одесским трамваем, где дралась неоднократно и делать это, отдадим ей должное, умела.
Картины же были шикарными, каждая – метр на полтора: одна – густо-алая, с тремя черными крестами на крутой горе (художник Никифоров собственноручно снабдил ее названием на обороте холста: «Восход над распятым Иисусом Христым»).
Вторая картина его же кисти демонстрировала легко узнаваемую обнаженную Владку, сидящую верхом на каменном льве (парафраз «Похищения Европы» Валентина Серова). Эту она собиралась оставить себе и повесить «в зале», абсолютно уверенная, что зала у нее будет в самом скором времени.
На третьей картине, художницы Юльки Завидовой, изображен был стол, где стояло блюдо с нарезанной дыней, вокруг которой сидели четверо гольбейновского вида господ с золотыми цепями на шеях.
Эти цепи спускались под стол и, обратившись в наручники, сковывали руки господ за спиной, так что те сидели с идиотскими улыбками, не способные дыню укусить. Гольбейновские господа – бог с ним, фантазия художницы, но дыня изображена так доподлинно, что, по словам Владки, аж дух по всему вагону!
Словом, задолго до Чопа Владка изрядно себя накрутила и сейчас, мотаясь по вагону, пыталась накрутить остальных пассажиров.
Рита из соседнего купе с немногословным мужем Колей, мастером спорта по вольной борьбе, безуспешно пытались ее угомонить.
– Та шо ты парисся! – втолковывала Рита. – Сунь ребятам пузырь водяры, ну, коньяка пузырь… Они пару сумок глянут та и уберутся себе…
Это был совет умного и осведомленного человека, совершенно не годный для Владки.
Та уже галопировала со всех ног, не разбирая дороги; она была и всадником, и конем одновременно; она уже облачилась в стальные латы ярости благородной и бряцала восставшим впрок человеческим достоинством.
– Я не играю в эти игры! – кричала Владка на весь вагон. – Моя игра – свобода, воля, честь!
И доигралась: погранцы – трое неразличимых меж собой сиволапых молодчиков – после первой же ее вызывающей грубости велели вытаскивать на перрон все чемоданы и сумки – кранты, мол, досматривать будем всерьез, мало не покажется.
И не показалось…
Леон, напряженный и бледный, стоял на перроне рядом с матерью – прекрасно-алой, как закат на картине художника Никифорова, – и безнадежно пытался ее унять, хватая за руки. Когда запахло жареным и масштабы бедствия были явлены во всю ширину перрона, Владка протрубила такую зорю, выдав фонтан ослепительной брани, что остановить этот дурной-трамвайный скандал уже не было никакой возможности.
Погранцы взъярились по-настоящему и тоже материли задрыгу-жидовку на чем свет стоит. Та, само собой, не отставала, обещая такую дать им щас прострацию…
Уже и драка подкатывала, а точнее, очевидное избиение Владки – особенно после того, как парни разодрали листы картона, в которые картины были упакованы, и выкинули произведения искусства прямо на грязный снег. Назревала такая страшная история на снегу, что Леон сбегал за Ритиным мужем Колей, мастером спорта по вольной борьбе, чтобы тот Владку скрутил. И Коля (все же спортивная реакция – дело хорошее) мгновенно выскочил и за секунду до катастрофы, до того как Владка бросилась на таможенников с кулачками, схватил ее сзади за локти, легко поднял и унес в купе, где запер, и она билась там о дверь, воя и выкрикивая свирельным голосом рифмованные непотребства, пока погранцы – уже за принцип — не повыкидывали из сумок абсолютно все в снеговую жижу перрона.
Вокруг вагона цепочкой выстроились автоматчики, не давая провожающим подойти к окнам.
Все это продолжалось так долго, что поезд в конце концов дернулся, и все уже досмотренные пассажиры, наблюдавшие из окон сцену погрома, завопили мальчику, чтоб прыгал скорее.
Леон успел подхватить одну из сумок – полупустую, где, как выяснилось потом, оставался лишь утрамбованный парусиновый саквояж с «венским гардеробом» да скомканный французский гобелен, принятый таможенниками за старую тряпку, – и взлетел по ступеням в вагон.
В купе у окна, держа на коленях огромный, как школьный глобус, давно уже ставший родным бумажный абажур, скорчилась бывший доцент кафедры вокала Эсфирь Гавриловна Этингер… Эська, Барышня, седой полоумный гномик.
А Стеша стояла у окна в коридоре, опираясь на обе палки и глядя на перрон, на уплывающие прочь разверстые сумки и чемоданы – на все, что осталось от прожитой жизни: подушки, скатерти, одеяла и несостоявшееся Владкино богатство: три великие картины, проткнутые каблуками таможенников.
Стеша не плакала. Просто смотрела и твердила сухим протокольным голосом:
– Это слезы, слезы, слезы…
…«La-аcri-mosa die-еs illa», «Полон слез тот день»…
Хор вступил на фоне сдержанных всхлипываний скрипок: «Лакримоза», восьмая часть моцартовского «Реквиема», первая ее фраза, идеально вписанная в широкую мелодию дважды повторенного такта.
– Это вам задание на зимние каникулы, – сказала преподавательница по музлитературе. – Просто слушайте, и все. Изучать будем серьезно, ребята, и долго, многого вы еще не поймете, так что просто слушайте много раз, чтобы эта великая музыка была у вас на слуху. Договорились? – Но никто ее уже не слышал – и потому что звонок трендел, и потому что каникулы, и свобода на целых десять дней…
Кто об том Моцарте думает?
Но Леон – слушал и думал, тем более что, наряду с «венским гардеробом» и бумажным абажуром тети Моти, плеер с наушниками был единственным, что осталось во владении семьи после великого таможенного шмона в Чопе.
Все первые недели Леон ходил по Иерусалиму под «Реквием», не снимая наушников, даже когда к нему обращались на улице.
Лет пятнадцать спустя психолог конторы, молодой симпатичный парень, с которым он даже приятельствовал какое-то время, объяснил ему, что то была реакция ребенка на перемещение в чужую среду; «линия защиты».
Леон и защищался: слушал «Реквием», все части подряд, возвращаясь назад, щелкая кнопками и произвольно выбирая то стремительную фугу «Kyrie», то шквальный «Dies irae», то короткий, как клинок кинжала, ошеломляющий напором «Rex»… Лишь самое начало пропускал, «Introitus» – потому что боялся его.
А «Лакримозу», великую «Слезную», очень любил – за прерывистую нежность, за мужественную грусть, за – несмотря ни на что – упрямо мажорный финал.
Краткие вздохи, прерванные паузами, двигали мелодию поступенно вверх, и хор, перекликаясь со струнными, всхлипывал: «Qua resurget ex favilla» («Когда восстанет из праха…»).