Евангелие от палача - Вайнер Георгий Александрович (электронная книга .TXT) 📗
— Очнись, опомнись, кретин… Что тебе сказал министр?… Минька перевел на меня бесстрастный взгляд снулого судака к тихо шепнул:
— Он отдаёт меня под суд… Он кричал на меня…
И от воспоминания об абакумовском крике его забила дрожь. -Говори, говори…
— толкал я его. -Он кричал, что все это — липа… Что я все наврал… Он приказал отправляться в административную камеру под арест… Он возбудил служебное расследование… Он велел сдать дело начальнику Следственной части… Он кричал, что никакого заговора нет, что он знает, чьи это штучки… — Ты назвал ему мое имя? — Да я слова не успел сказать! Он спросил, как только я зашел: где Коган?… А когда я сказал, что он сдох, этот жид проклятый, так он и заорал… Сволочь, кричит, крутовановский выблюдок, гадина, поперед батьки за стол претесь… Оба в тюрьму пойдете…
Мы остановились на лестничной клетке, Минька продолжал гундеть что-то жалобное, а я, сжав виски руками, быстро, спазматически думал-прикидывал, можно ли просочиться в наметившуюся крошечную щель. Щель была почти незрима — не щель, а так, крошечная дырочка, игольное ушко, в которое я должен был просунуть этого обосранного верблюда и пролезть за ним сам, чтобы оказаться в невыразимо прекрасном раю, название которому — жизнь. Рай — это жизнь.
Ей— богу, жизнь -это и есть самый лучший рай! Из побирушечьего блекотания Миньки я сделал два вывода. Во-первых, Абакумов считает, что существование доказанного заговора против Сталина и всего правительства выгодно не ему, а Крутованову и стоящему за ним Маленкову. Возникновение такого дела каким-то образом мешает ему и его шефу — Берии. Это надо взять как аксиому, не раздумывая о причинах данной ситуации, ибо у меня все равно нет надежных сведений из его уровня власти для сколько-нибудь серьезных выводов. Если выживу — то пойму, а нет — тогда и не имеет это никакого значения. Второе.
Коли Абакумов в присутствии такого дерьма, как Минька, ремизил и поносил Крутованова, значит, он уже списал дорогого нашего Сергея Павловича из списков действующих лиц и исполнителей. А ведь заключительный спектакль погребения Крутованова с участием генерала Мешика и моим должен состояться только предстоящей ночью, через двадцать часов, в кабинете Абакумова. Если Крутованов узнает, что ему уже скроены белые тапочки, он должен проявть сообразительности и прыти поболее моего идиотского кабана Миньки… Надо только, чтобы Абакумов не хватился меня еще несколько часов. — Идем! — дернул я Миньку за рукав. — Куда? — ошарашенно спросил он, но послушно пошел за мной. — К Крутованову Минька вкопанно замер, и тетанус вновь полностью овладел им. — Зачем? Ты… что?…
— Мы ему все расскажем. Не бойся, мы пойдем вместе… — мне уже нечего было терять, а пускать обезумевшего Миньку одного было все равно бесполезно.
— Не пойду… Не пойду… — он вяло мотал головой. — Ты меня, гад, и так погубил… Думаешь, я молчать буду на допросах?… Я все скажу… — Минька, это твое единственное спасение, — сказал я ласково. — А твое? — взвизгнул он тонко. — Ты обо мне сейчас не думай, я сам о себе подумаю. И о тебе тоже.
Пока ты слушал меня — все было в порядке. Ты сам беду навлек. Зачем ты без спросу полез к министру с протоколами? Пойми, только я могу сейчас тебя спасти, прошу тебя, делай, как я говорю… Но все уговоры были бесполезны.
Минька стенал, охал, причитал, растирал на пухлых щеках свои бесцветные слезы, проклинал день, когда мы познакомились, и ни за какие коврижки не соглашался идти к Крутованову. Меня охватило отчаяние, бесконечное утомление — чувство сродни тому бессильному озлоблению, которое испытывает пловец, старающийся дотащить тонущего до берега, когда тот хватает его за горло, за руки, душит и топит обоих. Ничего не оставалось делать, и я предпринял последнюю попытку взять его за волосы.
— Минька, поступай, как знаешь. Сейчас в административной камере оформят твой арест — ты ведь последние минуты на воле — и отправят на допрос в Особую инспекцию. Ты когда-нибудь видел, как там допрашивают?
Он испуганно вжал голову в плечи. — Ты вдряпался, Минька, в очень серьезную историю, и поэтому к тебе применят третью степень допроса, «экстренную».
Надо, чтобы ты побыстрее все рассказал. — А что мне рассказывать? — Не знаю.
Что понадобится Абакумову. Твоя беда именно в том, что ты не знаешь, что надо рассказать Абакумову. Поэтому тебя подвергнут «экстренному» допросу. Ты знаешь, что такое утконос? — Н-ну… пассатижи такие, с узкими губками… — Да. Вот тебе их и засунут в обе ноздри, начнут выламывать нос. Понял? И это только начало… Минька закрыл глаза, булькнул горлом, и я испугался, что он упадет в обморок. Вполсилы ткнул я его снова в печень, вместо нашатыря, рванул за собой:
— Идем, идем, слушай, что я тебе говорю, ты будешь только сидеть, в крайнем случае — ответишь на вопросы Крутованова, я все сам скажу, что надо, только идем, время и так кончается! И он двинулся. По-моему, был он без сознания. Мы снова прошли через коридор, застланный алым ковром; мимо страшной дубовой двери приемной Абакумова я шел, остановив дыхание, потому что если бы случилось то, что совсем недавно свершилось уже здесь, перед этими дверьми, когда вышел мне навстречу подвыпивший, распояской, Абакумов и повел к себе в кабинет, то уж сейчас-то он наверняка повел бы нас с Минькой совсем в другое место. Но пройти иным путем я не мог — ведь приемная и кабинет Крутованова находились здесь же, на этом этаже, всего несколькими дверями дальше. Несколько метров, несколько темных тяжелых дверей с ярко наблищенными бронзовыми ручками. Да это и естественно: ведь противники в нанайской борьбе не могут состязаться на расстоянии. Вошли в приемную, и, волоча Миньку за руку, чтобы он не сомлел в последнюю минуту, я сказал дежурному адъютанту:
— Доложите товарищу заместителю министра, что по его приказанию прибыл подполковник Хваткин с очень срочным сообщением…
Сергею Павловичу было об те поры ровно тридцать пять годков, и уже много лет он ходил в генеральских погонах. Я свидетельствую: еще три десятилетия назад он уже был представителем того стиля огромной власти, который утвердился в наше время кик обязательная форма поведения партийного сановника. Наверное, он был единственный босс в нашей Конторе, которому я по-настоящему завидовал и на кого хотел бы походить. Даже внешне.
Случайность? Стечение обстоятельств? Везение? Или знамение? Крутованов — единственный из руководителей Конторы, который не погиб, не пострадал и не исчез. По сей день имеет ранг министра. Но это — теперь, а тогда… Тогда он стоял, прислонившись спиной к каминной доске, сложив руки по-наполеоновски на груди и невозмутимо покуривая американскую сигарету «Лаки страйк», слушал мой доклад о заговоре против жизни товарища Сталина и других вождей партии и правительства. Серый твидовый пиджак, широкие модные брюки, шелковая сорочка — ни дать ни взять английский сэр, крупного калибра лорд, почтенный эсквайр, господин Антони Иден! На лице его нельзя было прочесть ни возмущения, ни сострадания, ни одобрения, даже особого интереса он не проявлял. Нормальное служебное внимание. Только однажды, когда чуть оживший Минька попытался перебить меня, он бросил ему коротко и холодно, как замерзший плевок:
— Сидите спокойно! — и вельможно, еле заметно кивнул мне:
— Продолжайте. Я продолжал. Я докладывал, я живописал, я доказывал — называл имена, даты, места, реальные и воображаемые; я предполагал, я анализировал, я признавал невыясненность многих важных обстоятельств. Я бился за свою жизнь.
Неповторимый миг громадного вдохновения в сражении за себя! Какие там Фермопилы! Убогая стратегия Аустерлица… Вялая душиловка Сталинграда…
Нелепые выдумки о таланте и предвидении полководцев. Успех или крах всех великих битв зависит от тайного хода карт игроков, разбросавших колоду на этаж выше твоей головы… — Любопытно… — обронил Крутованов, отвалился от камина и неспешно продефилировал к столу, взял маникюрную пилку и начал аккуратно шлифовать ноготь на мизинце. Воцарилась тишина, лишь пилка чуть слышно шоркала да по-кабаньи сопел Рюмин. Та самая пресловутая драматическая пауза на сцене, которая разделяет сумбур завязки и первый логический ход героя. Ход, определяющий весь дальнейший сюжет веселой оперетки под названием «ЗАГОВОР ЕВРЕЙСКИХ ВРАЧЕЙ. ИЛИ НЕУДАВШАЯСЯ ПОПЫТКА ОТРАВИТЬ ВЕЛИКОГО ПАХАНА»… Курьез, однако, состоял в том, что пламенная искренность и сдержанная страстность моего рассказа не имели целью заставить Крутованова поверить мне, равно как и профессионально серьезное внимание Крутованова не было искренним интересом — все это было элементами, частями ролей, которые мы добросовестно разыгрывали перед пока еще пустым залом, и Крутованов одновременно выступал в качестве антрепренера, вынужденного решать: убедим мы зрителей в правдивости, достоверности, жизненности невероятных трагических коллизий, выдуманных мною, или этот спектакль вообще сейчас не к сезону, не ко вкусам и не к планам развлечений Зрителя — Того, Что Заказывает Музыку. Мы-то оба понимали, что предстоящий спектакль — чистое творение духа, не имеющее под собой никакого реального основания, и пьесы-то самой покамест тоже не существует, есть лишь гениальная идея и громовой хаос завязки, которую мы на ходу должны развивать, импровизировать и режиссировать. Играть. И глядя на безмятежное лицо этого молодого человека, занятого сейчас только полировкой своих красивых матовых ногтей, я плыл через тишину паузы, как сквозь вечность, ибо ни малейшей гримасой, ни крошечной мимикой он не давал понять — сбросит ли через минуту нас с Минькой, двух жалких обделавшихся скоморохов, с подмостков жизни или возьмет в свою ант-репризу и выпустит на авансцену самого страшного представления истории. Звяк! Дзинь! Это брошена на стол пилка, и мы с Рюминым вздрогнули от неожиданности, а Крутованов спросил нас ровным голосом: