Лев на лужайке - Липатов Виль Владимирович (книги хорошего качества TXT) 📗
— А настоящий фашистский кастет тебе подложили? — разговаривал капитан. — Ну, ну, подложили, и нечего волноваться… А газовый пистолет, который ты пытался незаметно выбросить возле промтоварного, он тоже того… подложенный!
— Гражданин старший лейтенант, газовый пистолет не подложенный, а подброшенный…
Газовый пистолет я привез сыну из Дании, чтобы моя плоть от плоти, робкая от рождения, не боялась после вечернего кино возвращаться домой ближним переулком, где «пап, столько разного хулиганья, что ты просто не поверишь. Все деньги отберут да еще и часы снимут!»
Костя горько-горько заплакал. Руки ему давно развязали, но он специально не вытирал слезы, а их было столько, что все лицо, казалось, источало жидкость. Он плакал молча, крупно вздрагивал от плача, и было понятно, что слез ему хватит ровно настолько, насколько хватит выдержки у старшего лейтенанта, который уже начинал ерзать на стуле и нервно покашливать. Он, несомненно, сильный человек — этот пожилой и усталый старший лейтенант, и, как все сильные люди, не любил и боялся слез, особенно таких, какими заливался маленький негодяй, — это были предельно искренние слезы отчаяния, большого горя и непереносимых страданий. Он был артистом, как всю жизнь играющая тургеневскую героиню бабушка, как отец с его обширным комедийным и трагедийным репертуаром…
Я сидел и думал, что умру легко, скорее всего с иронической по отношению ко всему белому свету улыбкой, которая так и замрет на холодеющем лице…. И действительно, на «синтетическом ковре» своего одиночества я сначала подумаю об Егоре Тимошине — первенце моей подлости, а закончу воспоминанием о том, как плакал сын Костя, вооруженный мной мощным арсеналом человеконенавистничества.
Я сказал:
— "На глазах у весны умирал человек…"
— Что? — встрепенулся старший лейтенант, а Костя на секунду прервал плач. — Что вы сказали, гражданин Ваганов-старший?
— Я спросил, что надо сделать, чтобы взять сына на поруки?
— А мы его и без этого отправим с вами. Разумеется, до того часа, когда прокурор подпишет ордер на арест…
Мы уже выходили — плачущий Костя и я, когда старший лейтенант, спохватившись, суетливо спросил:
— Так как вас правильно записать? Главный редактор или просто редактор?
— Главный редактор! — сквозь слезы крикнул Костя. — Вам же каждый скажет, что главный!
Спустившись с крыльца, Костя вынул из кармана аккуратно сложенный платок, старательно вытер слезы и — у меня заболело в горле — взял меня за руку, чтобы идти так, как мы ходили, когда он был совсем маленьким: рука в руке, но подальше друг от друга, «чтобы, папа, не получалось, как у девчонок…». Мы сделали несколько шагов под ясным небом, по светлой осенней земле, и Костя задумчиво сказал:
— Они смешные, эти милиционеры, пап! Отчего это районный прокурор будет подписывать ордер на арест, если он Мишкин отец… — И по-настоящему тяжело вздохнул. — Придется твоего любимого Ленечку Ушакова просить, чтобы помог вернуть газовый пистолет… Как-никак твой подарок…
… История с ограблением сойдет Косте с рук — его взяли фактически до грабежа — Никита Ваганов об этом позаботится: ему только не хватало сына, сидящего в колонии… Когда Костю предупредят: еще раз попадешься — колония, Костя ответит:
— Любопытно будет познакомиться…
VI
Два типа счастливых людей живут на нашей планете: дураки и фанатики, и поверьте, если бы у меня было право выбора, я бы ушел в дураки, победно-издевательски смеясь над фанатиками. Но ни мы выбираем мать и отца, не мы подбираем по своему вкусу генетический код, мы рождаемся такими же, какими и умираем, сколько бы там ни толковали о влиянии среды, воспитания и прочих мудростях. Дураком мне родиться не посчастливилось, родился я фанатиком, что легко доказывалось почти в каждой — мелкой и крупной — жизненной ситуации. Полюбуйтесь-ка вот, как предельно мало мне понадобилось для того, чтобы из глубоко несчастного человека с отполированной лавки в отделении милиции превратиться в обыкновенно-счастливого Никиту Ваганова. Я усадил Костю в свою машину и отправил домой — услышалось, как нежно посвистывает ветер в голых ветвях берез, а сам на такси добрался до здания «Зари» — и настроение скакнуло вверх, как пинг-понговый мяч; я встретил в коридоре роскошного Несадова — целительный юмор залил мелкие трещинки на поверхности моего несчастья часовой давности. Я сел за рабочий стол — мир сузился до размеров листа писчей бумаги: я поднял трубку, ответил на звонок из секретариата, и теплая волна привычного счастья работы с восхитительной неторопливостью — кайф-то, кайф какой! — залила грудь.
Ответственный секретарь «Зари» Игнатов сказал:
— Статья Виктора Алексеева «На запасных путях» идет в текущий номер…
Из кабинета выйдет он, обычный Никита Ваганов — в меру энергичный, в меру веселый, в меру серьезный, в меру суровый, и, как всегда, добрым будет его лицо в очках даже с небольшой оправой… Часа с хвостиком хватило мне на то, чтобы счесть болезненными бреднями все те мысли, которые я тяжело перемалывал в лопающейся от напряжения голове, сидя на милицейской лавке. Честное слово, я был твердо уверен, что все это — милиция — происходило не со мной, а с отдаленным знакомым человеком. Такова сила фанатизма, такова его способность делать иллюзорными даже горы, если фанатику хочется, чтобы гор не было. Что, собственно, случилось в этом лучшем из миров, какого черта блестящий журналист и великолепный организатор решил возглавить своей фигурой безнравственную семью? Что он нашел плохого в поэтической меланхолии матери, способной найти все радости жизни в форме, расцветке, запахе кленового листа; весь двадцатый век сходит с ума от автомобилей, все более похожих на ракеты, — почему отца нужно обвинять в бездушном накопительстве? Не каждый ли третий журналист — фанатик, если сама работа в газете невольно требует от честно работающего человека почти ритуального служения ей; кто втайне не мечтает стать во главе газеты, чтобы получить возможность самовыражения, реализации всех своих творческих сил? А Костя? Занятая своей школой мать, соблазны столицы, случайное знакомство с дурной компанией — много ли надо мальчишке с живым воображением, смелому, предприимчивому, любознательному?
Вошел Анатолий Вениаминович Покровов, молча сел, начал собирать и разбирать шариковую ручку, пока не потерял стремительно выскочившую пружинку. Она закатилась под диван, он же искал ее взглядом под моим столом.
— Черт с ней! — сказал Покровов. — Черт с ней!
Было абсолютно ясно, что Покровов боится или стесняется встретиться взглядом с Никитой Вагановым, что он растерян до беспомощности и что еще не раз прочел статью Виктора Алексеева — гранка торчала из бокового кармана пиджака. Анатолию Вениаминовичу Покровову, такому человеку, каким он был, невозможно было понять образ действий Никиты Ваганова, но прошло уже достаточно много времени совместной работы, и если сегодня еще дело не дошло до беспрекословного подчинения, было ясно: до диктаторства Ваганова оставались не годы, а недели. Покровов сказал:
— Через полчаса полоса пойдет на матрицирование…
Вот такой же добряк-праведник сидел в крохотной комнате областной газеты «Знамя», с ног до головы обвитый бесконечной гранкой, улыбался детской улыбкой, а потом едва-едва не погубил Никиту Ваганова. Это он, Мазгарев, снискавший славу добряка и гуманиста, НАРОЧНО не подал руку Никите Ваганову тем льдистым утром, когда они случайно встретились возле редакции. Добряки, гуманисты, праведники — вот уж такие фанатики, в реальность существования которых так же трудно поверить, как в непорочное зачатие! Разве не стала бы вся жизнь Никиты Ваганова непоправимо несчастной, если бы не четыре голоса, которые помешали Мазгареву поставить к стенке молодого, неопытного, открыто уязвимого журналиста… И этот тоже — испортил прекрасную шариковую ручку, сам не знает, какого лешего сидит на диване перед Никитой Вагановым, боясь встретиться с ним взглядом.