Непокой - Дессе Микаэль (чтение книг TXT, FB2) 📗
– Илларион Агапов?
– Тикай Илларионович Агапов.
– Человек-в-клетку. ФСЖБ.
– Таких контор не знаю.
– Федеральная служба жития-бытия. Мы ищем вашего отца.
– Мы – это кто мы?
– Я и Кусака, – он, не сводя с Тикая глаз, махнул большим пальцем себе за плечо. В окне «Форда» бешено скалился малиновый пудель.
– Понятно, – вздохнул Тикай, – Придется мне вас огорчить. Не наличествует в природе Иллариона Агапова, ни живого, ни мертвого.
– Как мы и предполагали. – В голосе Человека-в-клетку задребезжали ликующие нотки.
– Еще раз, кто мы? Вы и Кусака?
– Мы в ФСЖБ. Я должен поинтересоваться о деталях вашего зачатия.
– Да ни в жисть! Гадость!
– Было ли оно непорочным? Ответьте, говорю, не уходите! Слушайте, если вдруг вы некто непорочно зачатый и повторно явившийся, не шифруйтесь. – Он многозначительно подмигнул, и Тикай заметил, что ресниц – и тех у него не было. – У нас к вашему прибытию все готово. Сейчас, на заре третьего тысячелетия, мы должны знать. – Стоило ему повысить голос, Тикай попятился с выражением не страха, но раздражения.
– Кто мы?! – спросил он, уже повернувшись к федералу спиной.
– Дети божии, Тикай Илларионович! Весь род людской!
И потом Тикай, грохнувшись плашмя в сугроб, закатился со смеху в снеговика и в таком виде доходчиво объяснил Человеку-в-клетку, что произошла ошибка, после чего тот выкопал свой «Форд», сел в него и уехал, а какой-то мальчишка – видимо, один из племянников Истины – всунул закатанному в снег Тикаю здоровенную морковку в рот, из-за чего в совокупности снеговик остался с носом, Тикай с завтраком, а новейшая история – с отмененным Вторым пришествием.
И теперича меня спрашивают – а прошло шесть лет, – что из себя был Тикай Агапов, как он ел и поступал вне крыши. Отвечаю: пил что-то антигистаминное. Ходил в театры, а Логика его прикрывала. С ним Метумов вплотную работал – его бы и допросили.
Тикай никого не уважал с полной отдачей. Все твари божии за те или иные повинности заслуживали в его глазах презрения – кто-то большего, а кто-то меньшего. Только муравьи одно время были у него в почете. Они же вкалывают как проклятые и обслуживают тем самым фауну, доказывал он во все уши, пока его не озарило, что обслуживают они не столько фауну, сколько обрюзгшую бабищу, которую негласно считают королевой, а разве заслуживают почтения безвольные рабы матриархата? Так Тикай перестал уважать и муравьев. Притом себя он презирал жарче, чем кого бы то ни было, ведь лучше всех знал, какой нечестный и трусливый он человечишка. И самое интересное – Метумов никогда никаких гадостей Тикаю не учинял без соответствующих распоряжений старшей Насущной. Уж я бы усомнился в его верности.
В отчем доме стены подпирали колоннообразные цистерны с отравой. У самого отца была грация сомнамбулы Чезаре, те шестьдесят галлонов паранормалина и болячка во все тело. Ее сегодня называют прокрастинацией. Много как называют, но не лечат, а упоительно ею страдают5. Бацильный, он должен был затесаться в богемный или какой угодно видный эшелон России, отчихаться и дать дуба во славу Герцога. Эдакая командировка в один конец. Он решился на это из каких-то личных, самых лучших, но туманных побуждений, обслуживая зловредные, зато вполне конкретные геополитические. «Экономика и культура – вот две самые уязвимые зоны любой цивилизованной страны в мирное время», – он в ясельках мне говорил, когда с ложечки кормил радиоактивным изотопом.
В другом доме моя мать умерла у кухонного стола в жирных пятнах света неисправной лампы, как сельдь, утопшая в масле. В тот день я мнил, что знаю о деле Азраила все, но видел для этого слишком мало трупов. А мертвецы умеют внушать: один их вид перебивает аппетит к жизни. И не меняют ничего ни освещение, ни ракурс; романтизация смерти – обычный треп.
В университете она изучала восточноевропейские языки, так что была готова к переезду. Утром своего последнего дня эта женщина уже знала много русских слов, чтобы объяснить заведующему врачу, как он неправ на мой счет. Громких словес. Хлестких словечек. Это было давно. Сейчас все в ажуре с моей головой.
Отец исчез. Клинков в спине maman скопился лес. Она перекладывала их в сердце, пока оно не лопнуло. Тем вечером. Без пятнадцати минут ужин. Лазурью вен нарисована акация. На разделочной доске перед ней, положим, лук. Ветвью с обручальным кольцом она тянется за ножиком, но его-то клинок лишний. Ее по-английски настигает осень. Она замирает, сопит громко, хватается за горло, сгибает колени, дрожит, хрипит, но все не поворачивается ко мне. Напоследок моя мать – танцовщица. В программе – агонизирующая пляска на бис. Часто моргает настольная лампа, брызжет жиром, задает темп. Этот танец и вам предстоит пережить. То есть как: пережить его не получится, а станцевать придется. Пусть хоть лежимча.
А вот коридор из линолеума, штукатурки и трухи с них обоих. За стеной решается вопрос опеки. Там в начале сентября особенно ярко светит солнце, бурно издыхает лето. В лексиконе тела, приличествует заметить, агония – антоним оргазма, другого бездыханного мгновения. Получается, что мир битком набит различными кончинами, а агония может статься как затактом, так и кодой жизни.
Мать мою, к слову, звали Нелли, а как отца звали – не важно, потому что отчество мое, Илларионович, анаграмма материного имени и, строго говоря, не отчество ни разу, а вполне себе матчество. Это приезжал тут один, за папаню спрашивал, а я ему растолковывал.
Коту привиделось нонче в пару не меньше литра крови на снегу. Горячей – и в том причина пара – на секунду (держите рифму века к веку человека). Ее, остывшую, застывшую заносит свежей ледяной крупой и оттеняет белым. И этот лед не замурует и не спасет, а только ужаснет прохожего крикливого, ранимого буквально, а вследствие – убитого случайного свидетеля. Так размечтался кот и пожалел себя, что он не тигр, а Драма любит душегубов.
[Аукнется и начнется с озноба – она смерти подобна в без шести минут полдень – ночь без сна. Тот, кто сказал, что пишется лучше на свежую голову, соврал устами сотен, если не тысяч, когда не тысяч сотен и не сотен тысяч.
Засыпаю я обычно невыразимо вдохновленная, но просыпаюсь с пустой головой. Пока припомню всех своих муз, смеркается, и так раз за разом. Хочу с Тикаем на свиданье.
Чти слово, плоть и зерна риса, кофейную хлоазму чашек и окаменелую ириску.]
Вот документ. На пожелтевшем листе в его белые годы отпечатался герб Бамбукового дома. Ниже воспоследовал донос. Главное в нем: «… мальчик этот нелюдим, хотя и поступил уже месяц как. Он привередлив в еде, а хуже всего – свел знакомство с вашей дочкой. Вы извините, но оба они – бесята, т.к. беснуют и бесят. Прошу наделить полномочиями, чтобы принять, как повелось, необходимые воспитательные меры».
Мы с Логикой Насущной не были бесами. Мы были того инфернальней. До встречи с ней я куковал в комнате с двумя кудрявыми сиротками – Вьюнком и Вождем Краснокожих. Странные имена, скажете? А ваши имена какие странные! Нелепые и случайные, данные впопыхах, и кем-то миллион раз занятые, они совершенно вам не подходят; не вас отражают, а приросшую к языку формальность, распечатанную для пущей важности на плотной бумаге.
Вождь был черняв и неприлично миловиден. Со своим вздернутым носиком и жантильной родинкой, венчавшей бант губ, он дурачил персонал, изображая немого. Затемно его пухлые губки размыкались, шепотом проливая наружу всю желчь, что скопилась во рту за день.
Белокурый Вьюнок вел дружбу с волосатым Мямликом, который обладал нередким у мужей востока качеством челинтанной ершистости, – у домашних он теперь не в фаворе. Вместе они бренчали на расстроенной гитаре в выходные дни. На их звучание под окна прилетала русая крошка по прозвищу Тридцать-личных-местоимений, или просто 30я. И имена. У всех этих детей были настоящие имена, которыми я их нарек неслышно как-то в ночь. Заметьте, нынче-то в доме все заговорили по-моему стараниями Логики.