Герцог - Беллоу Сол (читать книги бесплатно полностью txt) 📗
— Он выскочил прямо передо мной. Ни сигналов — ничего. Почему вы его на алкоголь не проверяете? Вождение в нетрезвом состоянии.
— Спокойно, Харолд, — сказал негр постарше. — Какая у тебя была скорость?
— Да какая там скорость! Ниже допустимой.
— Профессионалы любят создавать проблемы частникам, — сказал Герцог.
— Сперва он выехал вперед, потом тормознул.
— Вмазал ты ему здорово. Значит, давил на него.
— Верно. Сдается мне… — Резиновым наконечником карандаша старший полицейский дважды, трижды, пять раз ткнул в сторону нарушителя, прежде чем продолжил фразу; он учил уважать дорогу (по которой, чудилось Герцогу, несется многоцветное и сверкающее стадо свиней Гадаринских (Имеется в виду эпизод исцеления Христом бесноватого. (Евангелие от Луки, 8, 26–33)), спеша к своей крутизне). — Сдается, ты напирал на него, Харолд. Он не мог перестроиться и решил сбросить скорость и пропустить тебя. Тормознул резко — и тут ты ему дал. У тебя, смотрю, уже есть две отметки нарушений.
— Верно, и поэтому я был сверхосторожен.
Моли Бога, чтобы гнев не спалил твой череп, Харолд. Он у него неприлично красного цвета и рифленый, как собачье небо.
— Сдается мне, не наседай ты на него, ты бы его так сильно не ткнул. Тебе надо было принять влево и обойти. Выписываю повестку в суд, Харолд.
И добавил — уже Мозесу: — А тебя я заберу. Надо заводить дело.
— Из-за этой пукалки?
— Заряжен…
— Чушь какая-то. Судимостей у меня нет, дел за мной никаких. Они ждали, когда он поднимется. Востроносый шофер грузовичка свел рыжие брови, и под его пылающе-яростным взглядом Герцог встал и взял на руки дочь. Когда он поднимал ее, с головы упала заколка. Волосы — уже совсем длинные — рассыпались. Снова нагибаться и искать черепаховую скрепку он уже не мог. Дверь патрульной машины, ставшей на откосе, приглашающе распахнулась. Теперь он доподлинно узнает, каково быть арестантом. Никого не ограбили, никто не умер. И все равно гнетущая, смертная тень накрыла его. — И поделом тебе, Герцог, — сказал он себе. Без самобичевания он не мог обойтись. Что бы он там ни собирался с ним делать вчера, но сегодня этот большой никелированный револьвер, конечно, надо было оставить у Асфалтера под диваном — в дорожной сумке. Когда он утром надел куртку и ощутил неудобный комок на груди, еще была возможность прекратить донкихотство. Потому что какой из него Дон Кихот? Всякий Дон Кихот подражает высоким образцам. А каким подражал он? Всякий Дон Кихот — христианин, а Мозес Е. Герцог не был христианином. Он жил в постдонкихотских, посткоперниковских Соединенных Штатах, где свободно витающий в пространстве рассудок обнаруживал связи, какие и не грезились человеку семнадцатого столетия, закупоренному в своей компактной вселенной. Лишь на девять десятых своего существа — они брели по траве на свет синей мигалки — он совпадал с теми, кто были прежде. Он взял револьвер (имея тянущую к себе, неясную цель), поскольку был сыном своего отца. Он был почти уверен в том, что Джона Герцог, боявшийся полиции, фининспектора, хулиганов, без этих врагов уже не мог шагу ступить. Он откармливал свои страхи и тем провоцировал врагов. (Страх: взять револьвер? Ужас: а если погублю себя?) Прежние Герцоги, уйдя в свои псалмы, талесы и бороды, и не прикоснулись бы к револьверу. Насилие для гоя. Но те Герцоги вымерли, сгинули, перевелись. Джона за доллар купил револьвер, а Мозес, решив: «Да черт с ним!» — застегнул куртку и спустился к машине.
— А как быть с машиной? — спросил он полицейских. И остановился. Но те подтолкнули его, сказав: — Не беспокойся. Присмотрим.
Он увидел подъезжавший тягач с краном. И у того на кабине сверкала синяя мигалка.
— Слушайте, — сказал он, — мне нужно вернуть ребенка домой.
— Домой она попадет. С ней нет проблем.
— Но я должен привести ее в четыре.
— У тебя почти два часа.
— А вдруг я не освобожусь через час? Я буду вам очень признателен, если вы дадите мне сначала разобраться с ней.
— Шагай, шагай, Мозес… — Не разжалобясь, старший патрульный повел его дальше.
— Она не ела.
— Ты о себе подумай…
— Давай-давай.
Он пожал плечами и, скомкав испачканный галстук, бросил его на обочину. Ссадина ерундовая, кровь перестала. Он поднял Джун в машину, сам сел на раскаленный синий пластик, а ее взял на колени. Может, случай представил тебе реальность, которой ты, на свой честный лад, домогался, Герцог? Обычная жизнь — на дне со всеми? Сам ты не мог решить, какая реальность — реальна? Как всякое рациональное суждение, скажет тебе любой философ, это поверяется общим опытом.
Хотя вот такое дознание порочно. Зато человечно. Ты сжигаешь дом, чтобы зажарить свинью. Человечество всегда зажаривало свиней именно таким образом.
Он объяснил Джун: — Мы немного прокатимся, миленькая. — Она без слов кивнула. Слезы высохли, личико затуманилось, и это было страшнее всего. Это мучило его. Надрывало сердце. Мало ей Маделин и Герсбаха — так сваливается еще он со своим слепым обожанием, лезет с объятьями, поцелуями, перископами и растрепанными чувствами. Потом истекает на ее глазах кровью. Он прижал пальцами защипавшие глаза. Грохнула дверь. Мотор смачно фыркнул и заработал ровно, потянуло сухим воздухом летнего настоя, сдобренным вонью. Его сразу затошнило. Съехали с озерной набережной, и открыл он глаза уже на желтое уродство 22-й улицы. Лето в Чикаго — это проклятье! Он дышал горячей вонью химикалий и чернил с фабрики Доннелли.
Она смотрела, как полицейские шарят у него в карманах. В ее возрасте он все видел очень отчетливо. Все тогда делилось на красивое и безобразное. Во всю жизнь не отмыться от крови и смрада. Интересно, будет ли она помнить так же остро. Как он помнил убой цыплят, истошное кудахтанье кур, когда их тащат из сетчатых курятников, как помнил помет, опилки, духоту и мускусный запах, как помнил птиц, с надрезанным горлом и мотавшейся головой истекавших кровью в жестяные лотки, и сновали, сновали, сучили по металлическому щиту их когтистые лапы. Да, на Рой-стрит и было это, бок о бок с китайской прачечной, где хлопали на ветру ярко-красные лоскуты с черными иероглифами. А от прачечной недалеко переулочек — у Герцога заколотило сердце, его бросило в жар, — где паскудным летним вечером на него напал мужчина. Подойдя сзади, он зажал ему рот рукой. И что-то шипел в ухо, спуская с него штаны. У него были сгнившие зубы и колюче-заросшее лицо. И ходила между детских ляжек страшная голая красная штука, пока не вспенилась. На хрип детского горла, перехваченного сгибом локтя, в задних дворах бросались на ограду собаки, рычали и выли, захлебываясь слюной, — орущие собаки! Он знал, что его могут убить. Человек мог задушить его. Откуда ему было знать это? А догадался. И стоял себе. Потом человек застегнул шинель и сказал — Я тебе дам пять центов. Только сначала доллар разменяю. — Он показал ему бумажку и велел ждать на этом самом месте. Мозес смотрел, как, меся грязь, уходил сутулый кащей в длинной шинели, шел ходким колченогим шагом; спешащим к злу, вспомнилось Мозесу; почти бежал. Собаки умолкли, а он все ждал, боясь шевельнуться. Наконец поддернул мокрые штаны и пошел домой. Там еще посидел на крыльце, потом встал к ужину — словно ничего не случилось. Равным счетом — ничего! Вместе с Уилли вымыл руки под умывальником и сел за стол. И съел суп.
Позже, когда он лежал в больнице, к нему приходила добрая дама-христианка, с мягким голосом и строгого вида, — та, что носила ботинки и покачивала шляпной булавкой, как троллейбусной штангой, — и она просила его почитать из Нового Завета, он открывал книгу и читал:
— «Пустите детей приходить ко мне».
Потом она листала, и он читал еще:
— «Давайте и дастся вам: мерою доброю (…) отсыплют вам в лоно ваше (…)».
В общем, так: известен совет, роскошный совет, при том, что исходит от немца, — забыть непереносимое. Сильный может забыть, заткнуть прошлому рот. Отлично! Пусть разговоры о силе — лишь самообольщение, ведь они позеры, эти эстетствующие философы, но сила собьет фанаберию. Все равно: это правда, что нельзя носиться со своими кошмарами, — тут Ницше, безусловно, прав. Мягкосердечные должны закалить себя. Что ж тогда этот мир — бессмысленный кусок кокса? Нет конечно: временами он продуманно мешает человеку, опровергает его логику. Я люблю своих детей, но я для них тоже целый мир — и я приношу в их жизни кошмар. Этого ребенка мне родил мой враг. А я люблю девочку. Ее облик, запах волос вызывают во мне сейчас любящий трепет. Не тайна ли, что я так люблю дитя моего врага? Но человеку не нужно счастье для самого себя. Он своротит гору страданий, вытерпит воспоминания, и собственную злую натуру, и отчаяние. Это и есть ненаписанная история человека, его невидимая победа, победа наоборот, его умение обходиться без вознаграждения себе — при том условии, что есть нечто высшее, чему может приобщиться его — и всех нас — существование. И не нужно ему никакого смысла, пока он живет этим тяготением. Ибо в нем-то и есть смысл, это очевидно.