Русская канарейка. Желтухин - Рубина Дина Ильинична (серия книг TXT) 📗
Валерка подкручивает бронзовое колесико-поясок на талии лорнета, приставляет к Владкиным глазам и так держит, чтобы она рассмотрела артистов «вблизь»; сколь угодно долго держит, хоть весь спектакль; держит, даже если рука сильно устала.
Когда дядя Юра появляется где-нибудь, пусть и в кухне – он сразу распространяет вокруг себя беспокойство и энергию изменения, становится центром происходящего. Непонятно, как это делает. Иногда просто молчит и долго смотрит, скрестив могучие руки на могучей груди, да насмешливо цедит сквозь прокуренные желтые усы: «Ку-у-у-рицы…» – а бицепсы под сетчатой майкой вздыхают-шевелятся, так что их хочется пальцем ткнуть – может, сдуются?
На своем мотоцикле дядя Юра – если в приветливом расположении духа – катает мелкое дворовое население. И хотя Баба с Барышней запрещают Владке «искать на задницу приключений», дядя Юра подмигивает ей, с усмешкой бросает: «Курицы!» – сажает Владку позади себя и велит держаться насмерть, а потом долго-долго катает по городу, вернее, просто ездит с ней, как с рюкзаком за спиной, по своим делам, по разным адресам, и в центр, и на окраины, иногда разгоняясь так бешено, что рот забивается ветром, восторгом и ужасом, руки немеют, в пальцах покалывает, и кажется, вот сейчас оторвет тебя и закружит, и унесет прямо в море! Для Владки дядя Юра – как Гагарин.
Вот с ним-то она побывала и в кузне, и на Староконном, и на толчке, и на Привозе.
Разве что в баню на Молдаванку он ее с собой не брал. С дядей Юрой Владка по-настоящему разведала этот теплый, морской, с шершавыми стволами акаций и платанов город и горячо полюбила его, решительно позабыв все, что прежде было в ее коротенькой северной жизни.
Самыми уютными бывали зимние вечера, когда случался туман или промозглый холод загонял Владку со двора домой. Тогда дядя Юра затевал у себя чаепития, на которые приглашал избранное общество, «понимающих дам» – Барышню и Любочку (уже больную артритом, но все еще с непременным морковным маникюром на ломких узловатых пальцах).
Стулья предлагались гостьям, хозяин сидел на кровати, а пронырливая Владка – бесплатный довесок – места не требовала. Он строгал бутерброды с сыром, выставлял банку резинового повидла и колол трофейным щелкунчиком желтый, слюдяной на вид сахар, который Владка обожала: засовывала за щеки сразу по два куска и сидела в углу, хомяк хомяком, верхом на лупоглазом водолазном шлеме, подобострастно слушая дяди-Юрины байки. Он был единственным, кого девчонка не решалась перебить, чтобы вставить свои пять копеек, при ком вообще способна была усидеть на месте «скока хошь годов»: минут десять.
– У нас при штабе дивизии канарейка жила, – начинал дядя Юра. – Пела под баян гимн Советского Союза и сама себя хвалила: «Какая хорошая птичка!» – говорила, да так внятно, будто ключиком ее завели.
– Не бреши, Юрка, – отзывалась Барышня, грея о чашку всегда холодные руки. – Канарейки не разговаривают. Они только поют.
– А вот и нет, Гаврилна. Ошибочка твоя! Они могут говорить, но для этого нужно, шоб чей-то голос в унисон им соответствовал. Ту канарейку научила говорить Маруська, уборщица при штабе. Пискля такая, все сюсюкала: «Какая хорошая птичка!» – и досюсюкалась. Раз приходит, а канарейка, значить…
– А, знаю, знаю!!! – Владка вскакивала как ужаленная, перебирая ногами, точно сейчас сорвется с места и – вж-ж-ж-жик! – умчится прочь: – Я знаю!!! Раз приходят генералы, а уборщица в клетке сидит, а канарейка пол подметает!
Если Стешу Дора нарекла когда-то «запоздалой головой», то Владку она бы назвала «головой-торопыгой».
Все, что та делала или говорила, хотелось немедленно переделать и переговорить.
Каждое ее слово было лишнее.
За каждую вторую фразу ее хотелось прибить.
Воспитанию, которым объяли ее (каждая по-своему) две старухи, Владка не поддавалась ни в малейшей степени, будто внутри у нее сидел маленький осатанелый тайфун, просыпавшийся именно в тот момент, когда более всего событиям и обстоятельствам требовались вдумчивая тишина, осторожность и внимание к каждому слову.
С самого детства ее распирала такая радость жизни, такое несокрушимое ожидание ежеминутных чудес, с которыми обыденность конкурировать не могла. Этот сгусток энергии уравновешивался диким, необъяснимым и беспричинным враньем, враньем не за ради чего, просто так, без цели. Это было чистое творчество без претензий на гонорар, густая и красочная живопись сочиненного мира, который она вылепливала щедрыми ритмичными мазками. Да: этот неизвестно откуда взявшийся в девочке врожденный ораторский дар – способность к ритмической речи – вспыхивал и срабатывал в самые неожиданные моменты самым непредсказуемым образом («Хорошая девочка, просто в ней три мотора»).
Очень скоро Стеша с Барышней ощутили полное бессилие в вопросе обуздания и хоть какого-то управления этим мощным рыжим турбогенератором, а Барышня – та даже с удовольствием наблюдала, как, проводив до дверей учительницу, в очередной раз нагрянувшую со скорбной вестью о состоянии Владкиной успеваемости, девчонка врывалась в комнату с победным кличем, будто минуту назад разгромила вражеское войско:
– …но выросла капуста, – подсказывала рифму Барышня и, чиркая спичкой, оборачивалась к Стеше: – Иди и купи этому трибуну-главарю авиабилет в Норильск на восьмое число, ее все равно выгонят из школы. А в условиях Заполярья такие мужественные и правдивые люди очень востребованы.
Владка на секунду замирала, приоткрыв рот и завороженно глядя, как дым папиросы сизыми слоями окутывает морщинистое лицо Барышни, и спокойно интересовалась у туманного кочана капусты: – Почему на восьмое?
Она с горячим энтузиазмом ходила на парады со всем двором: воздушные шары, транспаранты, бумажные цветы и под конец дня – воодушевленные праздничные драки: вот та любимейшая среда, в которой она чувствовала себя своей до донышка. На ее кудрявую голову Стеша в детстве прикалывала украинский венок, и Владка давила гопака весь день до вечера, пока венок не сбивался и не повисал на ухе. Обожала огромные компании, любые дружные затеи, игры и полезные дела на благо родины; всегда с радостной готовностью выходила на школьные субботники и с упоением сажала деревья.
Когда в мае возвращалась китобойная флотилия «Советская Украина», Владка с толпой соседских ребят бежала ее встречать, и проканывала на причал, и весело толклась среди нарядных моряцких жен и детей, крутясь под ногами потных и красных, с барабанными щеками духовиков, вопя и размахивая алым галстуком, когда серо-белая громада корабля-матки (вон-вон там, на палубе разделывают огромных китов!) вырастала, заслоняя море и небо, и медленно швартовалась, как самый огромный кит, утробно подавая приветственные гудки, а за ней проходила Воронцовский маяк вереница маленьких, по сравнению с китобойцем, судов-охотников…
Еще со времен Ирусиного детства каждое лето снимали дачу у бабки Роксаны.
Домик на 12-й станции Фонтана, больше похожий на курень – две подслеповатые комнатки, беленая кухня с широкой печью и веранда, со всех сторон застекленная, с утра до вечера залитая солнцем, – торчал над обрывом, как корешок гнилого зуба. Зато – «у самого синего моря»! Собственно, на веранде и жили – завтракали, обедали и ужинали за столом, накрытым истертой, иссеченной ножами клеенкой, а вечерами вязали, писали письма или читали при свете голой продолговатой лампочки, неприлично торчащей прямо из стены.
Эту «дачу» с шаткой уборной во дворе снимали годами, хотя можно было подыскать и поприличнее. Но Барышня любила летнее житье у бабки Роксаны, говорила, что та – «возвышенная душа». Где она эту возвышенность в бабке отыскала, никто не понимал. Правда, та действительно часами слушала «театр у микрофона» (в кухне была радиоточка), подперев кулаком щеку и утирая слезы под выдуманные коварство и любовь. Но иногда посреди нежной фразы или пылкого признания в любви вдруг выключала радио и говорила: «Пiду к свиням», – во дворе у нее жил поросенок. И если Барышня интересовалась – что ж, мол, спектакль не дослушала? – бабка разводила руками и туманно говорила: «Нема жару!»