Вольтерьянцы и вольтерьянки - Аксенов Василий Павлович (книги онлайн полные TXT) 📗
Змея одна куси Фрерона
И сдохла тут же от евона.
Между прочим, этот гад и обжора обладает уникальным литературным вкусом.
Барон
Вольтер, тебе не кажется, что Европа чревата какой-то монструозной революцией, в коей сгорят все наши надежды?
Вольтер (отходит в сторону, думает вслух)
Сказать ли ему о недавних кошмарах, когда перед тобой протекают куски безобразно перемешанного во времени и пространстве эпоса, бессмысленных злодеяний, побоищ, пожарищ, массового разложения, когда все это озарено какой-то дьявольской усмешкой, да к тому же еще и связано столь неправедно с твоим собственным именем?
поворачивается к барону
Ах, мой Фодор, с твоей-то прозорливостью ты, конечно, понимаешь, что филозофы предчувствуют революцию. Ведь главная битва нашего века, столкновение филозофов и теологов, близка к завершению, и, как ни странно, в нашу пользу. Возникает поколение без веры в Христа. Оно не боится возмездия за содеянное. Мы надеемся, что победит Разум, но мы не уверены в этом. Могут ли государства уцелеть без религии? Мы надеемся, что правители преисполнятся филозофских идей. Атеисты могут быть не менее нравственны, чем верующие. Человек — это рациональное животное. Благоденствие нового мира может стоять на Разуме.
Однако не прав ли наш Мишель, когда без всяких апелляций заявляет, что Разум может стать проституткой безнравственного желания? Увы, я тоже не верю в разумность эгоизма, и потому меня страшит атеистическая революция.
Барон Фон-Фигин (глубоко взволнован)
Как я понимаю, Вольтер, приходят времена прекословия и разноречия. Христианские чудеса уподобляются греческой мифологии. Слово «дьявол» стало просто обиходным ругательством. «Ад» изображают площадные кумедианты. «Небеса» вытесняются астрономией. И все-таки, мой мэтр, мы не можем отрицать, что ваше движение, твоя, мой Вольтер, «революция духа» привели к большей терпимости. Под прямым твоим влиянием гугенотов оставили в покое. Даже парламент Тулузы призвал любить всех людей как братьев. Без филозофов у нас было бы по три Варфоломеевских ночи в каждом столетии.
Вольтер
Боюсь, что за этим дело не станет. И все же…
на несколько секунд он застывает в каменной задумчивости; потом встряхивается и раскланивается перед публикой, словно в театре
Теперь я вас покидаю, друзья мои, и предлагаю встретиться вновь, когда первые изумруды высыпят на небесный свод то ли под властью невтонического притяжения, то ли по воле арабских звездочетов. Итак, сойдемся снова и разыграем какую-нибудь итальянскую кумедию. Прошу меня не сопровождать.
***
И он отправился по дорожке прочь своей удивительной слегка подпрыгивающей походкой. Оставшимся оставалось только гадать, о чем сейчас думает сей великий человек, гордость Франции и Европы. Один лишь Лоншан, только что поставивший кляксоподобную точку в своей скорописи, знает, что его патрон мечтает посидеть на горшке с каким-нибудь листком из последней тысячи писем.
Глава десятая, совпадающая с предпоследней ночью июля 1764 года, иначе с завершением Остзейского кумпанейства; звучат виолы и саксонские гнутые кларнеты; все перепуталось в замке и в парке; и сладко повторять: Россия, Запад, Бесконечность; ночные откровения и утреннее изменение пейзажа
Все обитатели замка Доттеринк-Моттеринк, а также и гости Остзейского кумпанейства, явившиеся на сии не ахти какие отдаленные бреги в связи с описанной выше филозофической оказией, к вечеру предпоследнего дня июля 1764 года пребывали в особливо приподнятом настроении. Каждый понимал историческую знатность события и гордился своим участием в оном. Эва, сам Вольтер, гений всеевропский, диалогизирует через личного посланника Императрицы с державою всея Руси! Каждый преисполнился личного достоинства, и, как ни странно, возжегся людскою ласкою к другому, будто бы с этого дня и в самом деле возникло своего рода кумпанейство, общество вольтерьянцев и вольтерьянок.
И даже личность порядочно возмутительная и в равной степени отверженная, пресловутый псевдохимик якобы из Копенгагена, а на самом деле, очевидно, из затхлых топей человеческой экзистанции, получил по приказу генерала Афсиомского отдельный столик на террасе, куда ему принесли ужин, судок с супом и кассероль с битками по-бреговински. Задумчиво взирая на кружащихся чаек, на озабоченных к этому часу ястребков и цапель, а также на уже появляющихся в вечерних ажурных туалетах с не менее ажурными парасолями — это при закатном-то освещении! — дам, сей вольнодумец съел половничек, ложку, вилку и нож, откусил витые ручки судка и кассероли и не притронулся к содержимому кулинарных сосудов.
За сим занятием он был замечен группой прогуливающихся, весьма оживленных и расфуфыренных гостей, в которой, конечно, доминировали дамы цвейг-анштальтского-и-бреговинского двора, одетые не только по моде, но и с некоторым вольтерьянским отклонением в духе сего вечера: ну, скажем, с энциклопедической накидкой на плечах или в шляпе, изображающей круги Сатурна, одна даже в турецких шаривари, в свое время захваченных ея ныне престарелым мужем в серале Великого Визиря Задунайского. Что касается жантильомов, главным персонажем тут фигурировал не кто иной, как коммодор флота Ея Императорского Величества Фома Андреевич Вертиго; прежней суровости, свойственной морским бриттам, как не бывало. Фома Андреевич вообще в ходе этой своей стоянки, что называется, расцвел, приобрел кое-какой светский лоск и даже стал потреблять некий многозначительно-изячный парфюм вместо прежнего обиходного спиритуозного настоя чебреца с острова Шипр, коим ранее удобрял подмышечные клюзы. Тому причиной, разумеется, были дружеские отношения, возникшие у морского волка с обеими шапероншами принцесс. В этот предпоследний день июля коммодор представлял фигуру едва ли отразимую, в своем парадном белом с зелеными обшлагами мундире, расшитом золотом по левому плечу, и в шляпе-трикорн с плюмажем. Прогуливая своих дам по краю огромной террасы, он производил округлые жесты своими дланями и перемежал французские комплименты с аглицкими анекдотами. Лишь изредка он бросал острые взгляды на стоящий в розоватой предзакатной бухте NOLLE ME TANGERE, все реи которого были полны матросов, готовящих корабль к тайному выходу в море.
«Посмотрите на этого престраннейшего господина, — сказала одна из дам, указывая лорнетом на уединившегося в дальнем углу террасы Видаля Карантце. — Он грызет ручки судков и не притрагивается к пище».
«Моя дорогая, разве вы не заметили, — сказала другая из дам, — во время пикника он набил себе живот мышками и лягушками и сейчас предается меланхолическим воспоминаниям».
«Неужели и в самом деле таков тип современного филозофа?» — осторожно поинтересовалась третья из дам.
«Скорее тип беглого каторжника, по которому рея плачет», — успокоил общество коммодор.
Все охотно рассмеялись шутке бывалого человека.
Вдруг все разом забыли про отверженного атеиста-химика, от коего иной раз вместе со струйкой бриза доносились смрады его реактивов с преобладанием сульфура. Произошли сразу два скандальных не толь светских, коль политических события. Сначала в сопровождении графа Рязанского явилась, источая природное благодушие, любимица чуть ли не всех германских дворов герцогиня Амалия Нахтигальская, некогда предъявлявшая права ну если не на весь остров Оттец, то, уж во всяком случае, на замок «Дочки-Матери», и на одном из флагштоков непринужденно затрепетал небольшой, но весьма изящный стяг ея владений. Не успел Афсиомский накуртуазничаться с герцогиней, как был отозван Зодиаковым: «Ваше превосходительство, покорнейше прошу не гневаться, однако спешу сообщить прелюбопытнейшую новость. К нам прибыл датский министр!» От пристани к церемониальной лестнице замка уже двигалась твердыми шагами внушительная, не менее дюжины персон, делегация, возглавляемая статной фигурой тоже в белом мундире, но еще и в белых ботфортах; как выяснилось позднее, статс-секретарь Датского королевства, граф Лорисдиксен.