Одиночная командировка - Бабаян Сергей Геннадьевич (читать хорошую книгу полностью .TXT) 📗
На фотографии был начальник отдела Николай Петрович Митрохин.
То есть это был, конечно, не он – не начальник отдела Митрохин, – это был просто Митрохин, в возрасте таком же, как я, может быть, чуть постарше. На нем не было ни галстука, ни финского со стальным отливом костюма, ни рубашки с голубоватым крахмальным воротничком, – был знакомый по фотографиям молодого отца пиджак пятидесятых годов с чудовищными – не уместившимися в кадре – накладными плечами, – и была рубашка в чередовавшуюся широкую и поуже полоску, с распахнутым настежь воротом, открывавшим худую кадыкастую шею и осветленные бликами колючки ключиц… Не было мягкой волнистой шевелюры с инистыми курчавившимися висками, не было спокойного, усталого, как будто все уже знающего выражения прищуренных глаз – да и сами глаза не были даже на самую малость прищурены, – не было сломившихся вниз уголков терпеливо поджатого рта, не было… Не было многого, что было сейчас, – а был двадцатипяти-, много двадцативосьмилетний парень – с остриженной по бокам до корней волос головой, отчего она имела даже грибообразную форму, с глазами широко раскрытыми, чуть удивленными (если бы я не знал своего начальника, сказал бы даже – восторженными), с энергичной – решительно вогнутой – линией щек, без намека на мягкие припухлости по сторонам подбородка, с губами глубоко вырезанными, полураскрытыми, а нижней губой – даже обиженно полной, с остроугольными, немного оттопыренными ушами – как мы говорили в школе, топориком… – и тем не менее это был Николай Петрович Митрохин, а именно на Николая Петровича Митрохина был поразительно похож пригласивший меня к себе Николай. Я смотрел на фотографию, открыв рот, – и когда понемногу пришел в себя, то понял, что это заметили. Притворяться, что ничего не произошло, было нелепо, и я осторожно – опасаясь неуместности своего любопытства (а судя по ситуации – то есть по тому, что Митрохин был мой начальник отдела, а в Краснохолмске, за несколько тысяч верст от Москвы, жил парень, похожий как две капли воды на него, и на серванте стояла его фотография, – оно неуместным быть и могло) – спросил:
– Э-э… Я прошу прощения… Вот у вас – фотография…
Я не знал, как мне еще спросить. «Кто это такой?»
– Это Колин отец, – сказала Колина мать ласково просто.
– Он погиб в экспедиции, – сказал Коля и посмотрел на отца. – В Алтайском крае. Мне тогда было два года.
– Наверное, погиб, – сказала Колина мать. – Они с товарищем вышли на разведку из лагеря и назад не вернулись. Их искали, но не нашли.
Я покачал головой, сделав печальное – боюсь, от усердия плачущее – лицо. Мы выпили еще по одной, еще съели пельменей, Колина мать – осторожно, робко – что-то спрашивала меня о Москве, я что-то ей отвечал, потом принесла альбом о Москве – «Главная улица», обернутый в голубую – наверное, принесенную Колей с химкомбината – хрусткую кальку, – она любила Москву, хотя ни разу там не была (как я понял, она не была даже в Свердловске), и очень хотела съездить в Москву, – и Коля твердо сказал (его худое лицо закраснелось пятнистым румянцем, глаза заблестели) и пристукнул по столу худой, длиннопалой, на тонком запястье рукой: «Все, мама, в следующий отпуск едем в Москву» – кстати, он мать называл на «вы», – а старуха на высокой кровати смотрела на нас и, согласно улыбаясь, кивала маленькой костяной головой… – но все это было уже для меня незначаще, и дальнейших подробностей я не запомнил. Помню только, что остаток этого вечера – а после фотографии весь вечер для меня превратился в остаток – во мне раскаленным гвоздем сидела одна до смерти перепуганная, звенящая изнуряющим меня напряжением мысль: не выпить лишнего и невзначай – когда подсознание может выскочить поперек разума или, того хуже, из гипертрофированных алкоголем благих побуждений – не сболтнуть ничего о Митрохине, – тем более что Николай, по уже генетическому инстинкту всех подвыпивших советских людей, начал говорить о работе. После того, как он осудил одну половину своего руководства и похвалил другую и, замолчав, в ожидании посмотрел на меня – приглашая взглядом теперь меня хвалить и ругать, – я даже вспотел от волнения, потому что одно уже имя и отчество Николая Петровича мне назвать было страшно, – и вышел из положения тем, что вцепился, как тигр, в Помазана и за четверть часа разорвал его на куски. Потом… потом мы попили чай с брусничным вареньем – Колина мать сокрушалась, что не знала о нашем приходе заранее, а то бы испекла пироги, – и… и – я ушел. Перед уходом я записал их адрес – не очень понимая, зачем, – и оставил им свой; я так расчувствовался, что готов был предложить им свое гостеприимство в Москве: сердце мое кричало, язык уже начинал проговариваться – пока неслышно, проглатывая слова, – и только чудовищным усилием воли (я боролся с собой, как лев, еще бы пара стаканчиков – и я бы сломался) мне удалось себя удержать: во-первых, я по опыту знал, что после сделанных спьяну с самыми благими намерениями предложений наутро хочется удавиться, а во-вторых, я, к великому счастью, вспомнил, что в трех – центральная смежная – комнатах мы живем вчетвером, и едва ли моим это понравится. Но повторяю: еще бы два или даже один толстостенный стаканчик… Я висел на волоске – потому что эти простые и добрые, не понимающие городского лицемерия и лживых условностей люди несомненно приехали бы – если, конечно, у них было на кого оставить Колину бабушку… Николай рвался меня провожать, говорил, что я заблужусь и замерзну, – но он уже опьянел, в его тонком и шатком теле безраздельно властвовал алкоголь, предостерегающе поталкивал его из стороны в сторону – и я категорически отказался, хотя Колина мать – с ласковой тревогой поглядывая на сына, у них здесь отношение к этому было проще, пили, по-видимому, все, – ни слова не сказала против того, чтобы он меня проводил… Я попрощался – и вышел в звездную уже ночь.
Я не буду подробно описывать вереницу тех бредовых картин, которые по дороге в гостиницу разворачивались в моей голове (а выпили мы изрядно); скажу только, что за те полчаса, которые я добирался до номера, раздевался, умывался, чистил зубы и потом на волнах алкоголя головокружительно засыпал, – в моем растревоженном до болезненно-ярких красок воображении Николай Петрович встречался с Колей, Коля обнимал Николая Петровича, Колина мать стояла рядом и смотрела на них – со слезами в светлых, как солнечный дождь, глазах и счастливо дрожащей улыбкой на иконописном лице – и, конечно, рядом был я, с отеческим умилением взирающий – и конечно организовавший – долгожданную встречу… О жене Митрохина и двоих его сыновьях – одному было пятнадцать, другому одиннадцать лет – я даже не вспоминал. На моей картине им места не было.
Наутро я проснулся в десять часов; голова почти не болела, лишь немного сухо было во рту – то ли спирт был хорош, все-таки химики – могут и хорошо очистить, и хорошо отравить, то ли закуска была замечательная, то ли воздух сибирский… нет, воздух сибирский был, увы, нехорош, – поклевал из банки тушенку – есть все-таки не хотелось, прочитал за три часа все детективы, ближе к вечеру уложил свой нехитрый багаж, уплатил за гостиницу, доехал на задыхающемся «Таджике» до аэропорта, зарегистрировался, сел в самолет и – улетел… Краснохолмск – траченной молью проплешиной на медвежьей шкуре тайги – секундно мелькнул под крылом – и растаял, будто его и не было. Я летел на высоте десять тысяч метров, подо мной расстилались неподвижные ледяные поля облаков, в иллюминаторы заглядывало вымороженное синее небо – и за каждые пять минут улетал на семьдесят пять километров от Николая, от его матери, от Краснохолмска… и точно на такое же расстояние неуклонно приближался к Москве. Я был в смятении. Впервые в жизни – и это не было преувеличением, я ясно вдруг понял, каким же моя жизнь была легкомысленным, никому и ничем не обязанным пустяком, – в первый раз в жизни я стоял перед таким мучительным, трудно разрешимым, – ас моим жизненным опытом и в свете того, что я о Митрохине знал, – почти не разрешимым выбором.
Мысли мои путались, как шерстяной рассыпавшийся клубок. Когда до Москвы оставался час, мне удалось их собрать и немного успокоиться. Только собрать – ни к какому решению я не пришел, но я уже мог – на место подсознательных вскриков – поставить перед собой два ясных вопроса. Первым был всех вопросов вопрос: знал ли Митрохин о существовании сына? Вторым – был всех вопросов вопросов вопрос: что я, Владимир Кудрявцев, должен был делать?