Вышел месяц из тумана - Вишневецкая Марина Артуровна (книги онлайн читать бесплатно TXT) 📗
А она вдруг опять завздыхала: «Ай да Перст! Ай, какой молодец!» И до самой общаги через слово: Владик, Влад, а ведь он, Указательный, как ни крути… неохотнее всех прирастал к кулаку, а теперь, может быть, он и есть самый лютый!.. У заснувших собак ее голос враспев вызывал аллергию — как-то Влад записал за ней нотами фразу, и она виноградной лозой снизу вверх побежала по нотному стану — и собаки, хотя ненавидя, но выли похоже.
Он сказал вдруг: «Давай завтра сходим в кино на „Мужчину и женщину“?» А она, может быть не расслышав, продолжала дразнить их, надрывавшихся за забором: «Мьяу! Мьярр! — и нескоро, но с тем же кошачьим лукавством обернулась к нему: — Я второго апреля уеду. Обещай мне, что сделаешь все, чтобы лютые не раздобрели, чтоб кулак уцелел! Обещаешь?» — «А куда ты уедешь?» — «Домой. Я вам буду писать! Безымянный, а ты будешь мне присылать протоколы. Ты их сразу пиши под копирку!»
Вмиг иссохшее горло засаднило, растрескавшись, как солончак. Он хотел ей сказать: разбежался! — или даже похлеще: на подпись?! — но пока он пытался сглотнуть, из разлома как будто бы льдин, а не туч появилась луна, вся оплывшая, точно утопленница, потому что лишь женщины топятся от безответной любви. И, взглянув на часы, он соврал: «Я могу опоздать на последний трамвай. Побежали!» — и схватил ее за руку, чтобы не отставала. И погнал, не жалея ее вот ничуть, а она, сдернув кепку, старалась, как пионерка ради значка ГТО. Иногда он сбавлял, но затем лишь, чтоб снова рвануть, чтобы вновь ощутить ее легкое тело, состоящее из одних лишь поспешных суставчиков и звенящей одышки. Только в лужах — а их было не отличить от проталин луны — она жалобно ойкала и, повиснув, как Роднина на предплечье Уланова, продлевала по-чемпионски огромный прыжок и частила опять на последнем дыхании.
На углу общежития она крикнула: «Всё! Не могу!» — и спиной привалилась к стене. И он взял ее на руки, потому что еще и сейчас их сердца колотились, как если бы бились друг в друга. «Не могу, умираю! — ее быстрый язык побежал по засохшим губам, голова запрокинулась: — Всё! Умерла! Заноси!» Он взошел на крыльцо и застыл истуканом. А она, подождав еще миг, напружинив суставчики, вдруг рванулась на землю: «Иди! Опоздаешь!» — и как будто с обидой скользнула в подъезд.
Двушки не было. Двушку он шибанул на вокзале. Был час ночи, но мама сняла трубку сразу: «Боже мой! Ты сведешь нас с ума!.. Только утром? Ты с девушкой! Ты у нее?! Дать отца? Ты уверен, что у тебя в этом смысле к нему нет вопросов?» — «Абсолютно уверен!» — «Но нельзя же так сразу! Боже мой!» — «Только сразу! А иначе растает!» — «Фу, как пошло!» — «Она же снегурочка!» — «Ты напился?!» — «Гуд бай! Ай лав ю!»
Он встречал поезда, в основном проходящие. Проводницы зевали в дверях и застегивали на тусклую бронзу свои черные кители. На перроне их ждали ребята и мужчины постарше, реже девушки, с уговорами взять их в Москву. После краткого торга и поспешной оглядки платформа обычно пустела. Состав с хрустом вздрагивал и, ослепнув дверьми, вновь глазел на тебя лишь линялыми занавесками. И пока грохотал, можно было кричать, приставными шагами несясь по перрону: «Мама! Ваш сын прекрасно болен! Мама! У него пожар сердца. Скажите сестрам, Люде и Оле, — ему уже некуда деться. Каждое слово, даже шутка, которые изрыгает обгорающим ртом он, выбрасывается, как голая проститутка из горящего публичного дома!» — и, домчавшись до края платформы, замереть, умереть, вдруг решив, что сегодня второе апреля и она уже там, в уносящемся поезде.
Преимущество зрелости в том, что, держа на руках обожаемую особу, ты волнуешься определенней и куда как сильней, чем касаясь дрожащей рукой ее влажного полотенца, и не хлюпаешь носом от страха, что ты импотент, засыпая на деревянной скамейке в воняющем воблой вокзале…
Афоризм! запиши для Кирилла! — он сказал себе это с веселой издевкой, но, привстав, наступил на затекшую ногу и уже рассердился всерьез: Кирилл ни о чем не хотел говорить с ним — даже о сексе, вообще ни о чем, разве только о бабках на сканер, на модную, то есть полутифозную, стрижку, на шнуровки, окованные железом… агрессивная мода, вернее, мода на агрессивность, безусловно, дает им возможность скрывать свою инфантильность, но это бы ладно, ужасней, что ею они прикрывают отсутствие хоть каких-нибудь ценностей, пусть сначала отстаиваемых и агрессивно, но нет же, агрессия — их удел и предел — и, прихрамывая, подошел к телефону.
Было глупо звонить ей сейчас, когда, кроме жары и мурашек в ноге, он не чувствовал ничего. А предчувствовал разве что вопль облегчения: Игорек, наконец-то! отмаялся! — и не знал, что на это ответить.
Окочурившись от теплового удара, на салфетке, которую Ната связала из белых катушечных ниток, валялся комар. Игорь сдул его. К телефону не подходили. Он собрался нажать на рычаг…
— Вас внимательно слушают! — это был ее голос, по-прежнему чуть насмешливый, ласковый и напевный, он подумал: автоответчик, воскресенье, жара, ни к чему столько ласки кому ни попадя, но она повторила: — Говорите же, друг мой! Смелее!
— Ну привет, Нина Батьковна, — почему-то, волнуясь, он всегда сыпал тем, что она называла «твои вечные украинизмы».
— Игорешек! — растянула позабыто и звонко. — Ты и здоров пропадать! Приезжай, а? Сейчас! Я своих дуроломов на море отправлю!..
— У меня…— и почувствовав, что не время об этом, все равно продолдонил: — Для тебя, то есть, в общем, для нас, есть одна неприятная новость, поступившая из Лос-Анджелеса…
— Что-то с Владом… случилось?!
— Влад шукал нас обоих, чтобы нам передать. Тарадай… ну короче, он умер.
— Да ты что? Твою мать! — Помолчала, спросила сердито: — Влад, наверно, сказал «умер-шмумер», сказал «перед смертью потел, что уже хорошо»?! Приезжай, а? Пожалуйста! — и уже мимо трубки: — Юра, флягу возьмите! Слушай, дай я их выставлю к чертовой матери, без меня ничего не умеют! Джим, не эту!.. Ну всё! Я тебе позвоню!
Оттого что он ждал разговора — о Тарадае, а не снова о Владе! — оттого что ее обожаемый Джим был расслаблен, уныл и во всем ей послушен, оттого, что она до сих пор, как родник, всякий миг источала себя — не себя, а со школьной скамьи внятный глазу, а значит, и милый сердцу круговорот, оттого что тоска по картинке на школьной доске, по свече, поджигавшей их жадные взгляды, по ее запрокинутому, словно подсолнух, тугому, лучащемуся лицу означала всего лишь тоску по себе самому, по спеленатой мумии самой крошечной, неразъемной матрешки, — он решил, что как раз и пора разобраться с матрешкой, так и лезущей на язык. Чтоб не лезла — пришпилить к бумаге! Но для этого надо было ее повертеть так и этак — и, усевшись на пол, на полу оказалось немного прохладней, — он попробовал просклонять ее русскость: только русский-де человек так отрезан от себя же вчерашнего, от своей истории, от отца и от деда…— но об этом сейчас рассуждают повсюду, даже в бульварных газетках — и от сына он тоже отрезан… Можно было бы вместе с Кириллом поехать на Наткину дачу, порыбачить, покопаться в земле, но Людася ведь ляжет костьми, в сентябре будет год уже, а она, как шарманка: «Папа наш в блуде, с безбожниками это часто бывает, ничего, поблудит и вернется! Что, он все еще курит? А ты ему, Кира, скажи: каждая сигарета — это свеча сатане!»