Американская история - Тосс Анатолий (онлайн книги бесплатно полные txt) 📗
Я облегченно выдохнула: похоже, про женщин не будет.
— Это лишь высокомерная ошибка молодости, даже не молодости, а, скажем, предыдущего возраста, который в последующем все равно кажется молодостью. Так вот, это ошибка предполагать, что наступает момент, когда человек смиряется с мыслью о старости и теряет интерес к своей жизни, к ее мелочным успехам, не желая больше счастья в полном объеме, не желая самой жизни в полном объеме. Так не бывает, я уже прошел почти все возрастные этапы и убедился, что желание счастья одинаково сильно что в двадцать, что в семьдесят лет. Да и само представление о счастье не так уж меняется с возрастом. Не верите? Поверьте, я по-прежнему хочу всего того, что хотел много лет назад. Ну, возможно, чего-то чуть меньше.
Я улыбнулась. Зильбер заметил мою улыбку и тоже усмехнулся, впрочем, коротко, едва заметно.
— Вдумайтесь, — продолжил он, — ведь желание быть счастливым и есть тот вечный двигатель жизни, который так и не смогли открыть. Именно желание счастья, невзирря на возраст, на силы, на то, сколько еще осталось. То есть бывает по-другому, но, как вы знаете, это называется депрессией, является болезнью и случается в любом возрасте. Поэтому я, как любой человек, тешу себя мыслью, что мне доступна жизнь в полном объеме, и обманываю себя надеждой, что самое главное — это то, что я еще не сделал. Ну и, как полагается, утешаю себя классическим примером Гете.
Я слушала его, не прерывая. Его ответ на мой пустой вопрос не походил на привычные отговорки газетных знаменитостей.
— Знаете, что важно, Марина? Важно уметь распределять успех по всей длине жизни, желательно равномерно. Или, скажем по-другому, распределять жизнь по всей длине жизни. Опять банальность, но сравните жизнь с марафоном, где неважно, как ты пробежал тот или иной отрезок, важно, каким пришел к финишу. Никого в результате не волнует тот факт, что, может быть, где-то в середине ты пробежал несколько километров быстрее других. Если к финишу плетешься в хвосте, то рассказывай потом, что когда-то раньше был впереди, — никого это не интересует. Более того, чем ближе ты находился к первой позиции в начале или в середине дистанции, тем больше раздражения будешь вызывать у зрителей, если к финишу не выдержишь и отстанешь. И их можно понять; они разочарованы — ты не оправдал их надежд, выдохся, сдал. Парадокс, однако, в том, что если с самого начала бежать сзади, то никто не удивится неудачному финишу. Более того, никто и не заметит его.
— Что же делать? — спросила я. Он пожал плечами.
— Стараться рассчитать всю дистанцию, если возможно, хотя это трудно — в марафоне трудно, а в жизни и подавно. У меня есть товарищ, вернее, был товарищ, я его знаю очень давно. Мы с ним похожи и по судьбе, и внешне, нас даже путали в молодости. Основная разница между нами заключалась в том, что он был счастливчик, знаете, бывают такие блестящие люди, которых как бы кто-то ведет, все им дается легко, без натуги. Вот он и был таким, и если вы считаете, что я добился многого, то что бы вы сказали о нем! Он был — сам успех, само процветание, эталон реализованного таланта, не таланта, витающего вне земли, а, наоборот, вполне земного. Ему все завидовали, и я в том числе. Но даже завидовать ему было сложно, зависть к нему могла быть только белой, настолько он был счастливый везунок.
Я не верила своим ушам: Зильбер завидовал кому-то, он признавал за кем-то право первенства. Я взглянула на него по-новому, открывая в нем недоступные для глаза залежи симпатичной человеческой простоты.
— Но что-то с ним случилось лет восемь назад, сразу после семидесяти. Не буду пересказывать, об этом даже говорить печально, но он стал терять себя, не сразу, как после инсульта, а медленно, отступая едва заметными шагами. Не знаю, осознавал ли он это отступление сам, но так как терял он себя по частям, то люди со стороны не замечали резких изменений, как не замечаешь, как растет ребенок, если видишь его каждый день. Тем не менее лет через пять-шесть он не то что перестал напоминать себя прежнего — он утратил то, чем обладает заурядный человек его возраста: память, логику, возможность мыслить, общаться с людьми, даже за собой он уже не в состоянии сам ухаживать. Природа сыграла с ним страшную шутку: он здоров физически, но она ударила его по памяти, по способности мыслить, то есть по тем качествам, в которых он доминировал, в которых с ним невозможно было соперничать. И вот он уже несколько лет живет в доме для престарелых, правда, очень хорошем и удобном доме, и его соседи-ровесники, не зная, кто он и кем был, не здороваются с ним и не хотят разговаривать, так как с ним сложно — он вечно все путает. А когда он пытается им рассказать про себя, и рассказать правду, хотя бы ту, которую еще помнит, они даже из приличия не слушают эту бессмыслицу: мол, чего еще от него ждать, взбалмошного, бестолкового старика. И поверьте мне, Марина, никто, даже те, кто знали его прежним — его ученики, его дети, даже бывшие жены, — не видят его через прошлое, все видят в нем лишь выжившего из ума, но все еще почему-то цепляющегося за жизнь почти что безумца. Конечно, они не сразу переменили свое мнение о нем, скорее это происходило исподволь, постепенно, но восемь лет — большой срок, он подавляет прежние впечатления, меняет, казалось бы, налаженные, устоявшиеся отношения. Мне иногда кажется, что только я один помню его, своего старого товарища, таким, каким он был раньше. И знаете почему, Марина?
— Почему? — спросила я.
— Потому что я не навещал его все эти восемь лет. Потому что я сразу понял, что с ним происходит и что произойдет в Дальнейшем — и с ним самим, и с ним в нашем сознании, в сознании окружающих, — и я не захотел быть свидетелем, а значит, хоть пассивным, но участником его деградации. Я задумал законсервировать его в себе таким, каким он был прежде: самым легким и самым счастливым и талантливым человеком, которого я когда-либо знал. А не тем, кем его все считают теперь, — ничтожеством.
— Страшно, — сказала я.
Я представила картину: вот один застывший кадр, что-то типа фотографии— блестящий, умница, красивый, полон сил, да хотя бы Марк; и тут же другой заслоняющий снимок — полубезумный плоховыбритый старик с тянущейся изо рта дрожащей ниткой слюны. Я представила, и мне действительно стало страшно. Но Зильбер не отреагировал, далее не согласился, он был как бы в самом себе.
— Когда я все понял, еще до того, как он догадался сам, что с ним происходит, я перестал с ним встречаться и отвечать на его звонки и открытки. Хотя мы были достаточно близки. Тогда ни он, ни все остальные, конечно, не могли понять, в чем дело и почему я себя так веду. Он даже предположил, что я обиделся на него за что-то, он, знаете, был хороший парень, открытый и не любил портить отношения. Однажды даже прислал письмо с просьбой извинить его заочно, если я обижен, хотя он и не знает, чем мог меня задеть. Я расчувствовался и хотел было встретиться с ним, но, славу Богу, удержался. Потом, когда его здоровье ухудшилось, а я по-прежнему избегал его, он расценил мое поведение как предательство, а его родственники, ученики и прочие на меня обиделись, кто-то даже перестал здороваться, что усилило мою репутацию высокомерного и нечуткого человека.
Я уже ничему не удивлялась — ни самой истории, ни тому, как он ее рассказывает, ни тому, как он оценивает себя. Это просто исповедь, подумала я, он ее проговорил самому себе десятки раз, наверняка проговорил, а сейчас ему необходимо поделиться с кем-то, вернее, не просто с кем-то, а со мной.
— Никто так и не догадался, в чем причина такого моего поведения. — Он пожал плечами, как бы говоря, что ему в принципе безразлично и то, что никто не понял, и то, что его осудили. — Но, видите ли, Марина, они все видят только финиш, который бесит их разочарованием, а я умышленно финиш пропустил. Я наблюдал только середину и помню только середину, и только я смогу оставить потомкам, — он так и сказал: «потомкам», — объективную картину, отдать ему, моему старому другу, единственную дань, которую он заслуживает. И он единственный, не теперешний, а прежний, которого я только и знаю, лишь он смог бы оценить и принять ее от меня.