Беглец из рая - Личутин Владимир Владимирович (читать книги полностью без сокращений .txt) 📗
– Кабыть так, Поликарп Иванович... Кто о чем, а вшивый про баню, – тоненько пропела вспотевшая от чая Марьюшка...
– Мы должны безропотно, покорно умереть, чтобы уступить место другим – алчным и хищным. Мне говорят: поезжай в богадельню, там присмотрят. Да там крысы пальцы отгрызут. Там черви в каше, там кусок изо рта вырвут и домой оттащат своей свинье, – как псаломщик, играя голосом на обертонах, гудел невидимый Поликушка. – А тут я что захотел, то и в рот положил. Тут Клавдеюшкой моей в каждом углу пахнет. Я, может, оттого и пыль не стираю. – Поликушка всхлипнул, заскрипел сиденьем, заворочался сырым телом, наверное, хотел занять достойное положение, хватался за поручи и не мог подняться. – «Мои года, мое богатство», говорят. На кого бы свалить это богатство? Все отдам... Все отдали, и это отдадим. Хрюшки столпились у корыта. Это они Клаву мою съели, направили синий луч... И почто я, дурень, Клаву ругал? И то худо, и то не так. Бывало, за рулем так устанешь, рук некуда скласть – гудят. Геморрой мучит, радикулит, сердце давит, в глазах рябит. Приду, а она мне от порога: «Опять весь извазюкался, портки сымай, стирать буду». Мне бы рюмку скорей, а она – «портки сымай...» О, Господи!.. И зачем ругал? Пусть бы стирала...
– А у меня все давно готово. Только тапки купить... Ты, Павлуша, про тапки не забудь. Черные чтоб, кожаные. Я уж третьи снашиваю. Из свертка смертного добуду, примерю: так ли баски покажут себя на ноге, скинывать неохота... Я было брата хоронила. А как хоронить, говорят старые люди, надо покойника за ноги подержать, чтобы не снился. Ну, я взялась за ноги, а там тапки белые, тафтяные. Мне и дурно стало. И что, похоронили, да. И вот обоснулась однажды: брат-то покойничек идет навстречу в галошах огромного размера и плачет. Я спрашиваю: «Витя, ты чего плачешь?» – «Да как не плакать, говорит, тапки-то тафтяные намокают...» Ну пошла я в магазин, купила кожаные, послала с другим упокойничком в гробу. Наказала, чтобы передал...
– Там столько народу. Как сыщет-то? – спросил Поликушка с явным интересом.
– А у Бога все на счету, ни одного в потрате. Подскажет Миленький, где искать.
– А грешники?
– И грешники, кто в аду, и счастливенькие, кто в раю, и те, кто при вратах ждут пропуска... И перестал ведь сниться...
– Кто бы пропуск давал в рай иль билет какой счастливый, – тяжело вздохнул Поликушка. – И чтоб захоранивали отдельно. А то лежат, как белье в комоде. Друг на дружке. После останутся одни зубы, если у кого были. Потом и зубы смешаются. Ну как Богу разобрать, что я – Поликушка – безгрешный человек тут лежу и рая жду.
– Больно страшно, не стремися наособицу, – круто осадила Марьюшка. Медяное, как бы прикопченное старостью, ее лицо потонело вдруг и сбледнело. – Отдельно на кладбище лежат только неотпетые. Разбойники иль кто руки на себя наложил. Им век скитаться да воем выть. – И неуж позавидовала старая иль возревновала, вот и осадила Поликушку? Нет бы пожалеть, подольститься, сторонне подумал я, удивляясь своей черствости. Вот вроде бы прижаливал мать до глубины сердца, боялся ее последней минуты, изо всех сил мысленно отодвигал тот страшный час, но, оказывается, уже тайно смирился с прощанием, приготовился к расставанию. Они были такие разные внешне, эти старик со старухою, и характером вразбежку, но в мыслях так спелись, так согласно подгуживали друг дружке, словно бы ничего, кроме смерти, уже не интересовало их. И неужели я таким же стану, так же холодно буду итожить жизнь, подгадывать себе место на кладбище, собирать смертное, прикапливать на гробишко скудную копейку? Боже мой... Наверное, так и станет, от этого никуда не деться, но пока духу не хватает, того деревенского смирения, с которым нормальный простолюдин укладывает последние пожитки.
– А кто при властях нынче? Тех-то куда? Они со свечкой в первых радах, с патриархом милуются? Ведь хуже разбойников. Тьфу на них! Не к месту вспомянул... Своя колбаса, своя родилка, своя школа, своя церковь, свой поп, свое кладбище... Уже при жизни на выселках...
– Это не нашего скудного ума дело, Поликарп Иванович. Патриарх лобызает и прокаженных, и ноги моет, и полотенишком утирает самого последнего. Для него нет лишних, он всякого норовит спасти. Вот и ставит печати губами, чтобы бесы прочь поскочили. Он опечатывает, чтобы совесть их мучила, чтобы опомнились, – убежденно толковала Марьюшка. – А их грехи на себя забирывает.
– Если бы на себя забирывал, то живого места бы на нем не осталось. Весь в камень бы изошел. А он почто-то целует лишь тех, кто при деньгах. Может, и я хочу печать себе на лоб, чтобы светилась... Господь-то меня и разгладит в потемках... А ведь не подступись. Все пути перекрыты, везде «кирпич» висит бывшему шоферюге. Так что не дуй, красавица, мне в уши пузырей. И так в голове утром вьюга воет, а вечером провода гудят... Бабка, не было у них совести с рождения, так и не занять. Эти христопродавцы на земле живут, как в раю, и у батюшек билетика без очереди спрашивают, чтобы и там в хлебное место угодить. Они живых заталкивают в могилы, а сами в церковь ходят за хлебным местом. Я, может, и пожил бы еще, да они ежедень велят – умирай! Они меня в ямку гонят...
– Да кто тебя гонит, Поликарп Иванович? Кто?.. Живи, сколько хочется.
– А вот и гонят, – сопротивлялся Поликушка. – Ужас гонит. Спать ляжешь, а они идут в железных сапогах: топ-топ. Меня хотят пожрать. Ужас, Марья Степановна, сплошной ужас... Подключили к высокому напряжению... На передовой, бывало, побудешь с неделю, а после отведут в запас, чтобы помыться, вшей прожарить, подхарчиться. Счастливчики – те в санбат... А нынче загнали в окоп – и сиди околевай. Передышки не дают... В могилу сбежишь, так ведь и там догонят, разбойники, и сымут последнее, что при жизни не успели украсть. Ужас, Павел Петрович, один ужас, – распалился старик, снова заелозил в креслице, пытаясь подняться и посмотреть нам в лицо.
Я сжалился над Поликушкой, запоздало обогнул стол, протянул старику руку, приподнял и подложил под зад две энциклопедии. Поликушка благодарно улыбнулся, вцепился в край столешни, будто умостился на жердочку, как заморская птица – «попугало».
– Извините, засиделся. Будто штаны приклеились... Вот на днях жуткую историю слышал. – Он покрутил головою, как бы испрашивая разрешения еще побыть в гостях и скрасить одиночество. – Бабы раззявили рот на даровое и купили пачку лотерейных билетов на счастье – вдруг повезет. Расписали их на бригаду по номерам. И вдруг одна выиграла машину. Обрадовались дуры, говорят, пойдем скорее деньги получать. Ну та, у которой выпал номер, давай искать билет, а его нигде нет. Подружки-то ей: ты скрываешь нарочно от нас, ты – воровка. У нас номер записан, мы в милицию заявим о краже. А у той муж днями умер, и только похоронили. Тут баба и вспомнила, что билет положила ему в новый костюм, в нагрудный карман. А когда помер-то, до билета ли было...
– Какой билет... Тут дай бог себя-то упомнить, – вклинилась Марьюшка.
– Чего там... Такой ужас... Ну пошли бригадой в милицию, сказали. Де, так и так. Добились, чтобы могилу раскопать. Ну слыханное ли дело – билет выиграл машину, а сам в ямке... раскопали, а там ни покойника, ни гроба. Милиция заявила в банк, что, если кто придет получать по лотерее деньги, того задержать. Да, но это еще не все... – Поликушка поперхнулся, замолчал, видно было по всему, что не однажды уже рассказывал эту историю и сильно переживал, словно бы и ему досталось пройти подобный путь.
До того я сидел отвлеченно, расслабленный безделицей, разглядывал уже глазами Поликушки плоскогорья книг с их ущельями и пропастями, кручами и осыпями, и грозное остережение бывшего шофера томило сердце. Я провел жизнь среди книг и этим был счастлив, напоялся их драгоценными родниковыми, гремучими водами, всем существом поверил в их главенство и священство, и вот, когда я земно поклонился их неколебимой святости, эти хранилища ума вдруг окаменели и закрылись для меня, превратились в вавилоны пыльной затхлой бумаги, оказывается, не нужной в отечестве. Весь скопленный разум и душевные чувства, все дорогое и самое сокровенное отступили перед властью денег, сдались, подняли руки пред мамоной, пали ниц, и я, книжная душа, вдруг оказался на обочине, – нищий, оборванный странник.