Новое назначение - Бек Александр Альфредович (книги полностью txt) 📗
И еще одна дата: 1952-й. Дрожание рук с этого года. Тоже памятное время.
Бог миловал, Соловьева никогда не звали врачевать Сталина. Да и вообще судьба избавила от личного знакомства с Иосифом Виссарионовичем. Онисимову же, конечно, довелось ближе узнать, каким стал Хозяин в старости. И, несомненно, испытать новые разрушительные сшибки, потрясения.
Дальше опять даты. Начало настоящего заболевания больной относит к 1957 году. В предыдущие годы не обследовался. Скрытая стадия предположительно уже протекала и в 1956-м. Пятьдесят шестой. Знаменательная полоса. Но тут, видимо, совпадение лишь случайное. И хватит социологизировать. Надобно пробежать и анамнез морби.
…Неопределенные тупые боли в грудной клетке. Тяжесть за грудиной с ощущением недостатка воздуха. Небольшой кашель, иногда усиливающийся. В волосистой части головы и под мышкой узлы размером до горошины. Биопсия узла: наличие раковых клеток. Исследование мокроты: отдельные клетки раковой ткани. Рентген: в обоих легких уплотнение.
А вот среди ежедневных записей заключение консилиума, подписанное и Соловьевым: «Двусторонний опухолевый процесс в легких с множественными метастазами. Операция не показана».
Далее опять записи изо дня в день. Затем разгонистым почерком, уже как бы без заботы об экономии места вписаны заключительные строки: целесообразен перевод больного в санаторий, применить там рентгенотерапию. Указаны и дозы облучения. Столь же разгониста и подпись: Фоменко. Ясное дело: рентген назначен для очистки совести. А что, впрочем, применять иное?
Проглядев папку, Николай Николаевич еще некоторое время беседует с заведующим отделением. Тот, поступаясь самолюбием, повествует, как Онисимов его нынче одурачил.
– Он и вас, дражайший, помяните мое слово, вгонит в пот.
– Как знать… Быть может, и не вгонит. Затем они условливаются о дальнейшей тактике в отношении прозорливого больного.
В коридоре Николай Николаевич, уже натянувший белую шапочку и белый халат, – незастегнутая верхняя пуговица оставляет приоткрытым черный галстук бабочкой, – встречает Елену Антоновну. Красные пятна проступают сквозь пудру на обвисших ее щеках. Зачес седоватых волос не столь гладок, как обычно, выбилась одна-другая прядь. Автор «Общей терапии» выслушивает точный, несмотря на взбудораженность, рассказ жены Онисимова.
– Попытаюсь, Елена Антоновна, пролить немного бальзама в его душу. Попытаюсь, а там будет видно.
Поднявшись по ступеням лестницы, устланным дорожкой, Николай Николаевич стучит в дверь палаты-полулюкса. Стук остается без ответа. Соловьев решительно входит.
44
Первая комната, что являлась кабинетом и гостиной, пуста. За окном уже смеркалось, шторы задернуты, на письменном столе горит прикрытая зеленым абажуром лампа. В кругу света на брусничного отлива сукне, обтягивающем стол, виднеется раскрытая книга.
Николай Николаевич осматривается. Он не прочь сунуть и в книгу свой длинный, породистый нос. Э, так это же его собственное сочинение «Общая терапия». Открыта глава о злокачественных опухолях. И как раз та страница, где написано об эйфории, о том, что раковым больным свойственна повышенная внушаемость, готовность верить благоприятным истолкованиям, даже явному или лишь путь замаскированному вранью.
По-видимому, Онисимов только что еще раз прочитал эту страницу, ему уже, несомненно, знакомую. Прочитал и ушел, не закрыв, не убрав книгу. Это совсем, совсем не похоже на него.
Глаза терапевта машинально пробегают по строкам. Хм, значит, тайна эйфории ведома Онисимову. Конечно, это затруднит миссию Соловьева. А то, быть может, сделает ее и вовсе не исполнимой. Но все равно, надобно вступать в игру.
Он вскидывает голову, слегка взбивает обеими руками седой венчик вокруг лысины и восклицает:
– Александр Леонтьевич, ау!
Из спальни появляется Онисимов. На нем полосатая пижама, слишком ему широкая в плечах. Лампа бросает зеленоватый отсвет на его словно запыленное лицо. Мрачны запавшие глаза.
– Здравствуйте, Николай Николаевич. Рад, что заглянули. Садитесь.
– К чему у вас такая темь? Поневоле тут впадешь в мировую скорбь.
Изящный посетитель, врач шагает к выключателю. Щелк – комнату заливает сильный, но не резкий верхний свет.
Наметанным глазом Соловьев в тот же миг видит на лице Онисимова у левого уголка рта вновь проступивший узелок, – маленький, величиной со спичечную головку, очень темный, почти черный. Эта ничтожная шишечка, еще не отмеченная в истории болезни, как бы возвещала, что вопреки кажущемуся улучшению, прибавке веса, болезнь неумолимо развивается.
Онисимов подходит к столу, бросает взгляд на раскрытую книгу, отодвигает ее. Оба садятся на диван.
– Позвольте, Александр Леонтьевич, разговаривать с вами прямо.
– Пора бы… Давно об этом вас прошу.
– Так вот. Не буду скрывать: опять призван к вам как врач.
Онисимов слушает вяло, никак не реагирует. Соловьев, однако, не обескуражен, точно рассчитана его следующая фраза:
– Для этого есть свои основания. Неожиданно чуть сконфуженная улыбка появляется на его тонком артистическом лице:
– Не сочтите, Александр Леонтьевич, что я высоко о себе мню…
На это высказывание больной опять не отзывается. Но все-таки выговаривает:
– Какие же?
– Какие основания? Дело в том, что на консилиуме мы разошлись во мнениях. Я, собственно, оказался в единственном числе. А новые, более скрупулезные анализы подтвердили мою правоту.
Автор «Общей терапии» вдохновенно сочиняет или, попросту говоря, врет. Но уже чего-то он добился, пробудил у Онисимова интерес.
– В чем же заключались разногласия?
– С вашего позволения, опять буду говорить прямо. На консилиуме я высказал мысль, что у вас не пневмония.
– Это-то я знаю.
– Не пневмония, а очень редкое и тяжелое заболевание, актиномикоз.
– Как?
– Актиномикоз. Редчайшая болезнь. Вызывается микроскопическим грибком. Лечить очень трудно. Упорнейшая штука. Иногда и несколько лет держится.
Откинув край своего белого халата, Соловьев достает блокнот и дорогую, новейшего образца заграничную автоматическую ручку. Разборчиво пишет: «Актиномикоз», вырывает листок, легко поднимается, кладет на стол. И объясняет Онисимову, какова эта болезнь, – ее происхождение, симптомы, течение. В какую-то минуту, оборвав себя на полуслове, спрашивает:
– Кстати, нет ли у вас тут с собой терапевтического справочника? Там отлично все это изложено.
Удивленный догадливостью медика, Онисимов не отвечает. Тянет сказать: «нет!», однако этому мешает доверие, которое вновь ему уже внушает Соловьев. Не хочется, и выговорить: «да» – ростки доверия еще слабенькие для этого.
– И в моей книжке, – продолжает Соловьев, – найдете несколько слов об этой болезни.
Сейчас он был бы не прочь взять в руки свою книгу, раскрытую там, где идет речь об эйфории, перевернуть эту страницу, полистать, но чутье предостерегает: не возбуди подозрительность Онисимова. И Соловьев не притрагивается к книге.
– Мы это лечим рентгенотерапией, – сообщает он. – Массивными дозами, И надо быть готовым к длительной, возможно, даже очень длительной борьбе.
– Почему же Фоменко мне этого не сказал?
– Тут, Александр Леонтьевич, свои нравы. Заботятся, прежде всего, о том, чтобы не беспокоить больного. Не доставлять больному неприятных переживаний. Конечно, в известных пределах тут есть свой резон. Я имею в виду случаи, когда медицина складывает оружие. Но мы же вступаем в войну против вашего недуга. В войну, повторяю, долгую, трудную, где наши успехи будут, вероятно, чередоваться с новыми вспышками болезни. Вы мужественный человек. Истина, как я убежден, вооружит вас для борьбы.
Александр Леонтьевич внимательно слушает. И сам не замечает, как мало-помалу притупляется в эти минуты его следовательская настороженность. Он уже не ловит собеседника, не припирает его к стенке, поддается обману. Конечно, сейчас это не тот Онисимов, каким его знавали десятилетиями.