Осень в Петербурге (др. перевод) - Кутзее Джон Максвелл (читаем книги txt) 📗
Петербургский водоворот отнял у него все силы. Дрезден манит его как островок мира — Дрезден, жена, книги и рукописи, сотни образующих дом мелких удобств, и не последнее из них — удовольствие, доставляемое свежим бельем. И это теперь, когда он, лишившись паспорта, не может уехать. «Павел!» — шепчет он, повторяя заклинание. Но нить, которая соединяла его с Павлом, оборвалась, а с нею и нить рассуждений, говоривших ему, что, поскольку Павел погиб в Петербурге, он остается привязанным к этому городу. Ныне его удерживает здесь не воспоминание о Павле, даже не Анна Сергеевна, а волчья яма, которую вырыл для него сгубивший Павла человек. Сворачивая не налево, к Свечной, но направо, к полицейскому участку на Садовой, он тешится запальчивой надеждой на то, что Нечаев идет за ним по пятам, выслеживая.
Приемная, как и в прошлый раз, битком набита народом. Он занимает место в очереди и спустя двадцать минут достигает стола письмоводителя.
— Достоевский, явился отметиться согласно распоряжению, — говорит он.
— Чьему распоряжению? — За столом письмоводителя сидит молодой человек, не соизволивший даже облачиться в полицейский мундир.
Он раздраженно взмахивает рукой.
— Откуда мне знать? Мне приказано было прийти сюда и отметиться, вот я и пришел.
— Присядьте пока, вами кто-нибудь непременно займется.
Он начинает закипать.
— Мною не нужно заниматься, довольно того, что я здесь! Вы увидели меня во плоти, чего ж вам еще? И как я присяду, по-вашему, если тут нет ни единого свободного места?
Его горячность явно пугает письмоводителя, да и прочие толпящиеся в прихожей люди посматривают на него с удивлением.
— Запишите мое имя и покончим с этим! — требует он.
— Как же я могу вот так просто взять и записать ваше имя? — резонно возражает письмоводитель. — Откуда мне знать его? Покажите хотя бы паспорт ваш.
Он уже не в состоянии сдерживаться.
— Вы же и отняли у меня паспорт, а теперь требуете, чтобы я его показал! Что за безумие! Проводите меня к следственному приставу, господину Максимову!
Если он ожидал, что фамилия Максимова внушит письмоводителю благоговейный ужас, то ошибся.
— Господин Максимов в настоящую минуту отсутствует. Будет лучше, если вы присядете и успокоитесь. Кто-нибудь непременно займется вашим делом.
— И когда же это случится?
— Не могу знать. Вы не единственный человек, оказавшийся в затруднительном положении. — Письмоводитель взмахивает рукой в сторону заполнившего приемную народа. — Во всяком случае, если у вас имеется жалоба, то положенная процедура требует, чтобы вы подали ее в письменной форме. Без письменного объявления мы ничего предпринять не сможем — нам нужно, чтобы было, так сказать, что на зубок положить. По речи вашей видно, что вы человек образованный. Стало быть, вам этого объяснять не нужно.
И письмоводитель обращается к следующему в очереди просителю.
Он не питает никаких сомнений в том, что, подвернись ему сейчас Максимов, он выдаст Нечаева в обмен на паспорт. Если что и способно поколебать его, так это уверенность, что быть преданным — и не кем-нибудь, а им, Достоевским, — это как раз то, чего желает Нечаев. Или дело обстоит еще хуже и содержит дальнейшие выверты? Быть может, за оскорбительными замечаниями насчет его, Достоевского, склонности к предательству, замечаниями, коими столь обильно осыпал его Нечаев, кроется стремление повергнуть его в смущение и остановить? На каждом повороте этой интриги его, как он теперь понимает, переигрывали, и переигрывали, может статься, оттого, что и сам он желал проиграть игроку, при первом же с ним знакомстве распознавшему в нем удовольствие, с которым он уступает чужому влиянию, удовольствие, испытываемое им, когда кто-то строит против него козни, опутывает его своими сетями, заманивает в западню, — распознал и использовал это знание для достижения собственных целей.
И с Павлом произошло то же самое? Был ли и Павел в тайная тайных души истинным сыном приемного отца своего, совращаемым сладострастными посулами совращения?
Нечаев назвал капиталистов пауками, но в настоящую минуту сам он ощущает себя не более чем мухой в паутине Нечаева. Он способен вообразить лишь одного еще более крупного паука — Максимова, сидящего за письменным столом и облизывающегося в предвкушении новой добычи. Хочется надеяться, что Максимов сожрет Нечаева, проглотит молодого человека целиком, с хрустом раздробит его кости и выплюнет обескровленные останки.
Итак, после всех восхвалений в собственный адрес он скатился к самой ничтожной мстительности. Насколько ниже еще предстоит ему пасть? Он вспоминает слова Максимова: в век, подобный нашему, быть отцом одних только дочерей — это благословение Божие. А коли уж выпадает иметь сыновей, то лучше растить их, не приближаясь к ним слишком близко, вот как разводят рыб или лягушек.
Он представляет себе паука Максимова в доме его, трех дочерей, которые с тихим шипением суетятся вокруг папаши, оглаживая его когтистыми лапками, и погружается в чувство глубочайшего негодования и на Максимова тоже.
Он очень рассчитывал, что ответ от Аполлона Майкова придет в самом скором времени, однако дворник на все расспросы отвечает твердо: никак нет-с, ответа не было.
— Да уверены ли вы, что письмо мое было доставлено?
— Что же меня-то спрашивать, вы спросите мальчишку, которому его отдали.
Он пытается отыскать мальчишку, однако тот точно сквозь землю провалился.
Написать еще раз? Если первая его мольба дошла до Майкова и была им оставлена без ответа, не будет ли вторая пустым унижением? Он покамест не нищий попрошайка. Тем не менее нужно сказать себе неприятную правду: ото дня в день он живет на подачки Анны Сергеевны. Да и надеяться на то, что его присутствие в Петербурге останется незамеченным, более не приходится. Слух о его появлении здесь разойдется скоро, если уже не разошелся, и тогда любой из полудюжины его кредиторов сможет обратиться к властям с прошением о том, чтобы его упрятали в долговую яму. Безденежье его не защитит: кредитору недолго сообразить, что жена его, или родственники жены, или собратья-писатели могут, прибегнув к последнему средству, собрать деньги, чтобы оградить его от бесчестья.
Стало быть, тем больше у него причин убраться из Петербурга! Необходимо вернуть паспорт, а не получится, так рискнуть снова отправиться в дорогу с паспортом Исаева.
Он обещал Анне Сергеевне, что будет присматривать за больной девочкой. Зайдя к ней, он обнаруживает, что занавеска отдернута, а Матрена сидит в постели.
— Как ты себя чувствуешь? — спрашивает он.
Погруженная в собственные размышления, она не отвечает ему.
Он подходит ближе, кладет ладонь ей на лоб. На щеках девочки горят красные пятна, дыхание короткое, но жара нет.
— Федор Михайлович, — глядя в сторону, медленно спрашивает она, — а умирать очень больно?
Он удивлен направлением ее мыслей.
— Матреша, голубчик, — говорит он, — тебе это вовсе не грозит! Ложись вздремни, а как проснешься, тебе уже станет лучше. Ты ведь слышала, что сказал доктор: несколько дней, и ты снова вернешься в школу.
Он еще не успевает закончить, а Матреша уже трясет головой.
— Я не о себе, — говорит она. — Очень ли это больно… ну, вот… ну, когда человек умирает?
Он понимает наконец, что она совершенно серьезна.
— В самый миг то есть?
— Да. Не когда ты совсем уж умер, а вот перед тем.
— То есть когда знаешь, что почти уже мертв?
— Да.
Чувство благодарности охватывает его. Уже несколько дней как девочка отстраняется от него, защищаясь поддельной бестолковостью, ребячливостью, упиваясь своими обидами, не желая делиться с ним сохраняемыми ею драгоценными воспоминаниями о Павле. И вот наконец она снова стала самой собой.
— Животные умирают легко, — мягко говорит он. — Быть может, нам следует поучиться у них. Быть может, для того и населили ими землю, чтобы показать нам, что жизнь и смерть не так тяжелы, как мы думаем.