Батискаф - Иванов Андрей Вячеславович (читать книги без сокращений .txt, .fb2) 📗
— А что твой отец думает об этом?
Мой отец не занимался такими вещами, он натаскивал собак, но любил поболтать о происшествиях и фанатично собирал портреты разыскиваемых, клеил их на стены, над кухонным столом. «Ешь, смотри и запоминай!» — говорил он мне. Отец не занимался той кражей, но кто-то пытался найти вора и не мог. Скворец ходил весь как каучуковый, глаза лихорадочно блестели.
— Пойдем за школу покурим. — Мы шли. Закуривали. — Ну что, есть что-нибудь по поводу кассы в столовой?
Я придумывал, что все менты сбиты с толку… не знают, что предпринять… никаких следов… думают, бывалый работал…
Он надувал тщедушную грудь, улыбался, хихикал. Он был горд. О, как он гордился собой!
* * *
Несколько недель мы занимались увлекательным экспериментом, который придумал Хануман. Я ходил по коридору со свечкой; старался двигаться как можно медленней, чтобы пламя оставалось неподвижным. Приближаясь к двери каждой комнаты, я переставал дышать; переступал, не сгибая ног; двигался одними стопами; про себя я думал, что так, наверное, двигаются артисты какого-нибудь японского балета или дикари, подкрадываясь к жертве. Если пламя свечи начинало колебаться, значит, за дверью было движение воздуха: открытое окно, хождение, дыхание, жизнь. Я замирал, стоял, слушал, наблюдая за тем, как пламя вздрагивает, убеждаясь, что оно не всколыхнулось случайно, а колеблется с постоянством, — и если пламя продолжало колебаться еще некоторое время, я прислушивался, прикладывал ухо к двери — заведомо отведя руку со свечкой от себя подальше — и рисовал карандашом крестик, шел дальше, проделывал те же манипуляции у следующей двери, и если там пламя не колебалось, я вновь возвращался к той двери, где нарисовал крестик, и обводил его жирнее, расширяя концы, превращал его в мальтийский крест и думал: там сидит на кушетке призрак парнишки, он держит в руках пистолет, ему так одиноко… так одиноко… Я прижимался к двери, гладил ее и шептал: «Ну скажи мне что-нибудь… скажи… ответь… тебе одиноко… давай поговорим…» — и прислушивался. Тишина. Сухая тишина, как в пустой коробке. Нет там никого. Нет, никого нет, шептал я себе и шел дальше, иногда мне казалось, что за мной идет он — парень с пистолетом, в майке и трусах, с мальтийским крестом на груди, он облизывает тонкие губы, приглаживает свои черные волосы и цинично целится мне в затылок. Я жмурился, ожидая выстрела. Давай! Стреляй! Ну… Но было тихо. Так я обходил наш коридор несколько раз в день. Я завел тетрадь, в которой было семь колонок (семь дверей), я вписывал туда все крестики, которые ставил на двери, записывал, в котором часу пламя свечи колебалось у какой двери, и в конце каждой недели я отдавал записи Хануману, который анализировал их, сверял со своим календарем, совещался с горшочком (с горшочком он совещался помимо всего каждый день, но в те дни, когда я давал ему мои записи, он занимался этим особенно тщательно, церемония с горшочком занимала у него около часу времени и отнимала много сил), записи, сделанные им во время гадания на горшочке, он как-то сопоставлял с моими крестиками, и в конце февраля (по истечении пяти месяцев проживания в Frederik Hotel) Хануман сделал вывод, что в нашем отеле помимо нас проживало еще семнадцать душ, либо живых (тогда их от нас скрывали), либо призраков (тогда их могло быть гораздо меньше: призраки могут блуждать сквозь стены).
Мы вели счет постояльцам и посетителям; я наблюдал, как въезжают через черный ход и через него же выезжают нелегалы. Они были разные. Некоторые тряслись, некоторые истерически хохотали; некоторые брели по коридору лунатиками, точно в дурке.
Чаще всего мы с Хануманом были одни; кроме нас, на втором этаже жильцов не бывало неделями. Затем случался наплыв, который предчувствовал Хануман: у него начиналась мигрень и он говорил: «Жди гостей…», и кто-нибудь вселялся, трясясь или причитая, начиналось хождение, покашливание, хлопанье дверей и ночные стоны.
Была парочка каких-то странных москвичей, которые пребывали в состоянии затянувшегося фестиваля, — они постоянно пили шампанское и ели какие-то экзотические блюда, которые заставляли меня разогревать в микроволновке: устрицы, омары, кальмары, — они поедали их с ананасами и кокосами, заедая салатными листьями! А потом они бегали в душ, — я слышал, как семенила на цыпочках девушка с длинными волосами, ее легкое лихорадочное хихиканье бежало как солнечные зайчики по стенам, за нею бухали пятки мужчины. На меня это наводило тоску.
Уехали. Вместо них появилась толстая женщина, которая тяжело ходила по коридору, вздыхала и поправляла то огромное строение волос на голове, то платья на груди. Была она, кажется, из Ирана. При ней были две девушки, которых не видел никто. Мы знали об их существовании (горшочек!), но не видели. Кажется, слышали их голоса; мы воображали, что слышали их; воображали, что слышали шаги в коридоре. Мы видели, как старая турчанка несет корзину с едой наверх, а потом выносит пустую корзину, и в ней были надкусанные фрукты, недоеденный лаваш, грязная посуда. Кто-то был… кто-то там был, кто-то ел… Хануман внимательно изучал содержимое корзинки и однажды пришел к заключению: следы на фруктах были от зубов молодой девушки, лет пятнадцати, с очень развитой грудью и коротенькими ногами. У меня взыграла кровь!
— Не может быть! — сказал я. — Не может такого быть, чтобы ты мог это определить по яблоку и персику!
— Почему только по яблоку и персику? По совокупности наблюдений, по совокупности сопоставленных деталей, которых масса!
Те незримые девушки некоторое время занимали нас больше, чем наша судьба. Для нас они стали центром вселенной. Они были самыми желанными. Ни одна другая не интересовала нас за всю жизнь так, как те две незримые. Как мы мечтали о них! Как мы хотели их! С какой истомой я клал хлеб и приборы в корзину, которую забирала толстуха! Это были приборы и хлеб, которых коснутся их нежные девичьи руки! С какой тайной тоской я брал и мыл приборы, к которым прикасались эти воображаемые руки! Но однажды мы пошли заваривать кофе и поняли — они уехали. Корзины, которую выставляла толстуха для завтрака, не было на кухне. Я почуял такой холод, такую пустоту… Боже мой, в этой клетке они были такой большой частью моего мира, и они об этом ничего не знали! Когда они исчезли, я понял, что меня почти ничто не удерживает в этом доме. Я готов был исчезнуть тоже. Видимо, Хануман почувствовал мое настроение, тогда он и придумали провести эксперимент: нам все еще казалось, что в отеле кто-то есть, но мы никак не могли с этими жильцами встретиться. Вещественных доказательств у нас не было, было одно чувство. Так как мы с Хануманом полагались на чувство гораздо больше, чем на рассудок, и в меру презирали факты, то решили проверить самих себя при помощи свечи и горшочка.
— Пламя и тайные силы, — говорил Хануман, — живут рука об руку. Пламя свечи — эта скважина в другие миры, в миры, где обитают духи. А комната сама по себе — это символ, как рамка для картины, так и комната, дверь — рама, в которую вписан невидимый текст, послание, и очень часто это пленка, кадр из жизни, глубокое переживание, которое оставляет призрак натянутым на дверной проем, как холстину. Помнишь картину Мунка «Крик», Юдж? Это и есть послание, приблизительно так же поступают призраки: они оставляют послание натянутым на дверной проем. Проверить это можно только при помощи свечи. Но надо быть очень осторожным.
Для этого мы устраняли сквозняк, закрывали все двери, подоткнув под дверную щель полотенце, придумывали самые разнообразные предлоги, чтобы никто не входил на второй этаж, и пока было тихо, я совершал ритуальный обход коридора со свечой.
Все это пришлось прервать, как только въехал армянин с русской малолеткой. Он был из дельцов (а может, прыгун, кидала, аферист); ей было не больше семнадцати. Совсем мелкая, ходила по коридору, ведя пальцами по стене, натягивала рукава на руки, втягивала голову в плечи, прятала лицо за челку, из-за которой метала любопытные взоры. Она была еще совсем подросток, одевалась она так небрежно и во все такое, что трудно было даже с уверенностью сказать, кто это: подросток мужского пола или подросток женского пола. Такая невзрачная, что даже как-то неправдоподобно было то, что этот холеный, наглый, золотом увешанный армянин был с ней в роли любовника. Он вел себя с ней как-то поразительно галантно поначалу, будто ухаживал за очень солидной дамой, а не малолетней шлюшкой. В ресторане у нас они сидели так чинно, словно он был лорд, а она — принцесса. Он ей наливал вино, смотрел влюбленными глазами (было до того смешно, что мой мозг, казалось, мог вырваться из черепа и расплескаться по стенам нашей кухни). Им не хватало зрителей. У нас было мало людей. К нам редко заходили. Обычно те, кто шли из порта, забегали к нам по утрам, съесть шаверму, кебаб, бутерброд, выпить кофе, опохмелиться… Таким посетителям было не до стрельбы глазами, ко всему безразличные, помятые бессонницей и измученные морской болезнью люди. Эти двое довольствовались любой публикой; с важностью смотрели на всех, с таким видом пили, будто они сидели на сундуках с золотом. По всему видно было, что они откуда-то бежали вместе, или он ее просто увез, бросив все, и кинув всех, кого мог. По нему было как-то сразу видно, что из-за этой шлюховатой девочки с рабочим ртом и затуманенным взором едва ли пробивающимся сквозь бесконечные влажные ресницы, он совершил столько глупостей, что сотня мужиков не совершила бы из-за более достойных женщин.