Зеница ока. Вместо мемуаров - Аксёнов Василий Иванович (книги онлайн полностью .txt, .fb2) 📗
Рассказ начинается виртуозной увертюрой изобразительных средств, в которой, как всегда у Казакова, звучат многочисленные запахи: «…с берегов тянет запахом земляники, сена, росистых кустов…»; «…а от воды пахнет глубиной, потаенностью…».
В принципе Егор — это не что иное, как автопортрет Казакова. Вот как он пишет о его внешности: «Егор крепок, кадыкаст, немного вял и слегка косолап». Всякий, кто знал Юру, скажет, что этими качествами обладал и писатель. Но дело не только во внешности. И до, и после рассказа Казаков шутливо отмахивался от всяких жизненных сложностей именно этой приговоркой: «А-а-а, все это трали-вали…» Егор любил покрасоваться во флотской мичманке. Любимым головным убором Юры была фуражка Тартуского университета с лакированным козырьком. Кстати, ведь и имена Егор и Юрий идут от одного корня. Дело, однако, не только во внешних приметах. Писателя и бакенщика роднит одно сокровенное свойство.
На протяжении всего рассказа автор подчеркивает грубоватость, неотесанность персонажа, а также его наивную, едва ли не детскую хитроватость, жадноватость, желание протащиться, то есть в основном захмелиться, как нынче говорят, «на халяву». Вот, например, изумительная сцена любовной охоты в стелющемся по лугам тумане. Впереди промелькнула и спряталась розовая косынка. «Стой! — дико вопит он. — Стой! Убью!» Любимая девушка Аленка со смехом и визгом убегает. Он настигает, валит на землю, и они забываются в счастливом объятии.
Столь же непосредственно выглядит сценка, когда на плес, возле Егоровой сторожки, высаживаются речные путешественники. Они просятся переночевать, и он с деланой неохотой, а на самом деле с жадным предвкушением пьянки («Егор очень молод, но уже пьяница») разрешает им остаться, надевает все свои военно-морские регалии, шутует и фиглярничает, чтобы получить лишний стакан водки.
Иногда среди ночи он оставляет спящую Аленку и уходит на реку. Им овладевает и сладкое и пугающее чувство мировой тоски, кажется, что кто-то зовет его со звезд. Он пытается отрешиться от этого своим ленивым «трали-вали», однако уже чувствует, что его «затягивает». Пару раз в месяц какие-то неведомые силы заставляют его проявлять свой невероятный дар. Вдвоем с Аленкой они берут лодку и уплывают на середину реки. Там он, забыв про все на свете, начинает петь старые русские песни; девушка ему вторит. Оказывается, он обладает голосом удивительной силы и выразительности. «Стонет и плачет Егор, с глубокой мукой отдается пению… И дрожит его кадык, и скорбны губы».
Однажды, уже в середине семидесятых, я пригласил одну английскую славистку поужинать в ресторане Дома литераторов. Почти все столы в Дубовом зале были заняты дружно отдыхающими писателями. Столик, впрочем, нашелся благодаря моей устойчивой ресторанной репутации. Едва успели нам сервировать ужин, как в зале появился Казаков. Покачавшись немного в середине помещения и не ответив на приглашающие жесты ряда коллег, он направился прямо к нам; толстые очки, слегка набухший нос, постоянная его неопределенная улыбка на крупных губах; да, нужно отметить красивые очертания головы, он принадлежал к тем людям, которым ничуть не мешает лысина. Он был уже основательно «типси», как говорят англичане. Не дожидаясь приглашения, он оседлал стул, налил себе полный фужер, подцепил моей вилкой закуску. Глотая, жуя и снова глотая, он не прекращал говорить с каким-то странным напором, не давая мне ни малейшей возможности представить его моей спутнице.
— Слушай, старик, я сегодня такой, УХХ, рассказ придумал, УСС, понял? Вот вообрази, один чувак идет по дремучему, БОБЛ, лесу. Запахи вокруг, ИХИОХИОХЕННЫЕ. Вдруг видит — в чаще окна светятся, а там, БЛОБ, а там, вообрази, буфет с великим множеством, старик, ОХЕНЕЮОХИХ напитков, и там чувиха его встречает, ХУХ, обалденная, вот вроде твоего кадра; ты откуда, девушка?
— Это Присцилла, Юра, она из Англии, — сказал я.
— Вы заказывать, Юра, что-нибудь будете? — спросила, подходя, наша любимая официантка Рита.
Он тут же обхватил ее за кругленькую талию.
— Нет, Ритуля, я заказывать, НАФИОХУ, ничего не буду, а вот этот, который тут с кадром из Дании сидит, закажет мне, БЛБЛ, граф-ф-ффинчик.
Тут его кто-то, вроде бы Конецкий, потянул за рукав, и он перебазировался со своей историей о лесном чудо-буфете за другой стол.
— Кто это? — спросила потрясенная Присцилла. — Страшно сказать, но мне вдруг показалось, что это мой самый любимый русский писатель. Как? Это и есть Казаков?! Но как он может так шляться и нести эдакий вздор со своим Божьим даром?
— Перечитайте «Трали-вали», — посоветовал я. Что еще я мог сказать разволновавшейся англичанке?
Джазовая пьеса
В те годы в Москве очень трудно было достать что-нибудь доброкачественное для питья. Возникающим то и дело компаниям, вместо того чтобы заниматься делом, приходилось бродить по «творческим клубам» в поисках творческого вдохновения. Однажды летним вечером большая компания, возникшая в Переделкине, передвигалась на Суворовский бульвар в Дом журналиста. По дороге коллектив распался на мелкие группы. Мы с Казаковым одновременно вошли в Дом-жур. Там шел какой-то многолюдный бал с танцами. Пробираясь через толпу, мы выискивали «наших». Тут объявили перерыв. Музыканты отправились погулять, оставив свои инструменты под присмотром пианиста. Пианист тихонько что-то наигрывал. Юра слушал его, держа в зубах здоровенную гаванскую сигару. Пианист тут стал импровизировать на тему Those Foolish Things. Юра раздвинул толпу и словно кот прыгнул к оставленному контрабасу. Он играл и ухмылялся, не выпуская сигары изо рта, потный, массивный, эдакий символ «музыки толстых», не хватало только буржуазного цилиндра на плешь. Никто его не знал в этой толпе. Все стали подтанцовывать, не догадываясь, что на басе играет «гений русской прозы».
Читая его рассказы, можно подумать, что они написаны либо дореволюционным русским помещиком, либо советским деревенщиком, почвенником, сродни Солоухину или Астафьеву. Между тем он был арбатским, то есть человеком городской культуры, или, так скажем, субкультуры. Именно там, в грязных дворах послевоенной Москвы, возникла у него неудержимая тяга к кислороду, чистым запахам незагаженных пространств и далее — к полярным морям. Вместе с тем там же, по соседству, в Институте Гнесиных, который он окончил по классу контрабаса, возникла и тяга к городской музыке, джазу. Как-то он рассказывал, что еще в сталинские времена подрабатывал, «лабал», в «Коктейль-холле» на улице Горького. Этим я воспользовался, когда писал третий том трилогии «Московская сага», «Тюрьма и Мир». Там есть эпизод в этом самом загадочном злачном месте тоталитарной столицы. В зале развлекаются лауреаты Сталинских премий, а на антресолях маленький джазик играет «Красную розочку».
«…за перилами антресолей был виден контрабасист, ловко перебирающий струны сардельками пальцев, большой, совсем молодой, хоть и уже лысеющий, к тому же сильно застекленный солидными очками парень, с блуждающей таинственной улыбкой на толстых губах; о нем Катаев однажды сказал, что это надежда русской прозы… Юрий… Юрий… ну неважно…»
Джаз был неотъемлемой частью его артистического мира. Он пробивался к нему сквозь массу помех через старенькие радиоприемники, оставленные в лесных сторожках или на рыбацких тонях, и уж конечно, самый его лирический, самый светлый и счастливый рассказ «Осень в дубовых лесах» (1961) не обошелся без джаза: «…я пошел в угол, где на ремнях на стене висел приемник, и включил его. Среди треска и бормотания дикторов я искал музыку. Я знал, что она должна быть, и нашел ее. Низкий мужской голос что-то сказал по-английски, потом была пауза, и я понял, что сейчас станут играть. Я вздрогнул, потому что с первого же звука узнал мелодию. Когда мне хорошо или, наоборот, больно, я всегда вспоминаю эту джазовую мелодию… В ней звучит какая-то тайная мысль, и не понять, печальна она или радостна. Напомнила она мне и ту московскую ночь, когда мы все ездили, ездили и ходили, одинокие и несчастные…» Джазовая тема звучала в его голове, когда Он и Она, униженные и измученные, отчаялись найти в гигантском городе хоть какое-нибудь место, чтобы предаться любви. Та же тема звучит, когда наконец спустя год они обрели приют в дубовых лесах.