Беглец из рая - Личутин Владимир Владимирович (читать книги полностью без сокращений .txt) 📗
– А чего жениться-то, все равно помирать, – подмигнул мне Гаврош.
– Эх, Артем, голова ломтем... Поднять бы стариков из могилы. Они бы плеткой: «Не за то отец сына бьет, что пьет, а за то, что похмеляется»... Ну ладно те-то огоряи, у них пензия, на кусок хлеба всегда есть. А он на что пьет? На дармовщинку. И ведь зовут. С раннего утра под окном кричат: «Артем, вставай...»
– Шла бы ты куда подальше, а? Перепилиха... А если еще одну бабу приведу? Заедите... – Гавроша перекосило всего, будто отхлебнул случайно соляной кислоты.
Я слушал перебранку краем уха. И от Гавроша все стенания матери отскакивали, как от стенки горох. Это становилось неким правилом заведенной игры, перцем и солью занудной текучей жизни, в коей так редко случались заметные перемены. И даже сегодня, когда погибла корова, когда все мысли хозяйки, казалось бы, должны были виться вокруг родимой Пестронюшки, память о несчастной любимой животинке не то чтобы утратила ясность, но откатилась уже на дальние рубежи сознания, в его запасники, где и станет теперь, тускнея в подробностях, храниться до скончания дней. Вот, благоверный было помер – это долгое, уже беспечальное воспоминание; теперь вот скотинешка пропала. Но горе по живому еще сыну, значит, было куда сильнее, тревожнее, чем прежние несчастья, и несло в себе иную материнскую окраску. Родова стонала и плакала при виде погибающего сына, и Анна, все еще не веря в безысходность происходящего, однако, не находила и путей спасения. Держалась она за женитьбу Артема, как за спасительный якорь, да сын-то не хотел выбрасывать его с утлого челна за борт, чтобы зачалиться за грунт, но отдавался на волю рока. Мужика стремительно относило на перекат, к гибельному каменистому перебору, а он ждал этой минуты с радостью. Старым людям, всегда цеплявшимся за жизнь из последних сил, хоть бы и коготком, непонятна была эта безразличность к себе.
– Не гуделка его делал, не тужилка родила. Он что, смерти не боится? – спросила меня Анна, пригорюнившись на приступке печи; хотела взобраться на лежанку, да в разговоре и позабыла. – А я вот смерти боюся. Как вспомню, так вздрогну. Хотя и тес на подволоке лежит для гроба.
– Есть люди, что не боятся, – охотно поддержал я новый разговор.
– А чего бояться? Все равно помрем, – хрипло засмеялся Гаврош, как заквакал. Глаза у него неожиданно ожили и пронзительно заголубели, будто озеночки принакрыли цветной непрозрачной фольгой.
– Ты-то, синепупый, не живешь, а существуешь. Твоя жизнь на дне стакана. – Анна недоверчиво покачала головою. – И неуж есть такие на свете, что смерти хотят? Это ты, Паша, врешь, поди. Иль больные какие? А вот ступай по Москве и всем говори, что в таком-то магазине смерть продают, и никто ведь не купит.
И вдруг в избе установилась глухая тишина, только слышно было, как тикали ходики. Забарабанил о крышу дождь, темень за окном сдвинулась, засунула старинную избу в свинцовый тугой короб, словно бы собралась отправить нарочным рейсом на тот свет. Про такой миг в литературе пишут: «Наступила вселенская тишина». Откуда она нисходит, с каких краев приплывает, зачем берет мимолетную власть – никто не знает. Но такие минуты нужны, наверное, чтобы грешные люди образумились, опамятовались, вспомнили, какого они рода и куда правят последний путь. Я вдруг подумал о краткости земного пути и так остро зажалел зря потраченное время, которого уже не вернуть. Все казалось, что эта жизнь пустяковая, черновая, назначенная лишь на притирание к своему образу и своей судьбе, но вот как-то сдвинутся обстоятельства, и вдруг в один прекрасный день все переменится, и наступят настоящие, необычные дни, совершенно непохожие на эти затрапезные, скучные в своей однотонности будни.
– Пестронюшка, ты моя, красавушка. Никто тебя не пожалеет теперь, не приласкает. Бывало-то приду доить, вымя если холодное, то обязательно – к морозу.
Занижалась старая, завсхлипывала, в тяжелых морщинах заструилась слеза.
– На кой... и корова, – грубо выругался Гав-рош. – Пластайся с ней, паси. Все лето убьешь на одни сена. Руки отвалятся. Лучше возьму ружье, схожу в лес, притащу кабанка. Вон их целые стада бродят, за век не сожрать...
– Ты притащишь, как же. Десять лет в егерях, а кусочка мяса из твоих рук не видала...
– Нельзя, казенное. Арестуют, посадят. Мясо лесное тяжелое, заворот кишок будет, – самодовольно рассмеялся Гаврош. – И зачем? Ты старуха беззубая, тебе хорошо кашка манная, сухарик в чаю, килька в банке, «завтрак туриста». Жевать не надо, ешкин корень.
– Балда! Дикий ты человек! Пустое место! – зычно вскричала старуха. – Изгильник проклятый, еще посмейся над матерью. Чирей на языке вскочит. И зачем только коптишь на свете?
– Я-то знаю, зачем живу. Я вас на путь направляю, чтобы не сблудили. А то все вас налево потягивает, на дармовщинку, чтобы чужой кусок урвать. А я стою на защите закона... А вот ты, мать, какой след на земле оставила? Как плесень. Сегодня есть, а завтра – тю-тю.
– Я-то оставила. Вас пятерых вырастила да на ноги поставила. Пусть и образования не дала. За палку лежачую горбатили. А ты – какой след... Отец-то твой, покойничек, тоже пьянь порядошная был, да хоть лодыря не гонял...
– Ну я – это я. У меня все схвачено, и это о чем-то говорит. – Гаврош пальцем нарисовал в воздухе замысловатую загогулину и нахально осклабился. – У меня все вы тут! – Он сжал в кулаке хлебный ломоть с чесночной пастой, потекла бурая жижица. Мякиш выкинул в окно, облизал пальцы. – Я – хозяин!
– Ну какой ты хозяин, Артем, голова ломтем. Смех один, – без гнева, с жалостью к сыну сказала Анна. – Я ведь, сынок, уже старая. И неуж не видишь? Ведь скоро мне в могилевскую, а ты последние годы мои заедаешь, раньше времени в ямку пехаешь. Иль выпить на поминках не терпится?
Анна вновь заплакала, ссутулилась на приступке, как медведица у колоды с медом.
И почему мы все такие неуступчивые, отчего не можем жить миром, подладиться, притереться друг к дружке, уступить в малом? Сколько верных мыслей блуждает в голове, сколько начертано на скрижалях, но как неимоверно трудно перебраться им через кроветворные запруды в душу и умоститься там в пустующих сусеках. И, эх, да если бы не было к тому препятствий, если бы жил человек в душевном и телесном ладе, то давно бы наступил на земле рай...
И я подумал с внезапным озарением: «А может, именно в такие минуты разладицы и выстраивают свои сбои антисистемы и, как стая бродячих собак, выгладывают в человеке то доброе мясо, что наросло за долгие века совместного проживания? И чтобы дать отпор им, надо так мало, лишь напрячь душу, а мы молчим, мы потворствуем злу, клоним покорно выю, когда оно взбирается на покладистые плечи. И хоть мы знаем, откуда грозит бедой, знаем, как воспротивиться ей, как собраться в кучку, чтобы дать отпора, но этого Знания оказывается мало. Ибо недостает нам воли, чтобы заняться сначала собою, перековать себя для праведной жизни. Мы укладываемся под дьявола, едва отшагнув от окопов. И вот в эту прорешку – меж нашим знанием и волею – и просачивается зло в самую суть человека и начинает корежить его».
Я почувствовал, как побагровел, меня расперло изнутри духом восстания. Он был так разгорячен, мой дух, так безвыходно напряжен, что походил на безумие. И я закричал Гаврошу против своей воли:
– И почему ты матери родной не поклонишься, Артем? Чего ты не переломишь себя? Сидишь тут как вурдалак, корчишь из себя господина. Хоть бы лоб перекрестил, нехристь. Ведь матери дерзишь, – добавил я упавшим голосом, словно бы изошел из меня весь пар.
Они посмотрели на меня недоуменно. Анна испуганно обернулась на передний угол, где на божнице стояла картонная иконка, засиженная мухами, и послушно осенила себя щепотью. Вздохнула, пробасила:
– Ты, Пашенька, не переживай так... Паралик грохнет, станешь бревном.
– Лучше стать немым бревном, чем бездушным, – угрюмо возразил я, не глядя на Гавроша. Я уже ненавидел его, как кровного врага.
Гаврош сердито отпахнул створку окна, высунулся на улицу, затянулся цигаркой, но горький чад снова выдул в кухню густым клубом и сказал с ухмылкой: