Борщевик (СИ) - Кормашов Александр (читать книги без TXT) 📗
Павел не приветствовал общение отца с дочерьми. Он боялся, что у того начинается старческий склероз. Читая, отец то и дело хватался за карандаш и начинал подчеркивать самые разные места на странице, иногда целое предложение, иногда лишь глагол, а то и предлог. Это Павла пугало, как пугали и другие поступки стареющего отца. Последним стала покупка теленка, бычка, на откорм, с объяснением, что девочкам нужно парное мясо. Стереопара была, конечно, в восторге, Маша - в ужасе. Радовался только бычок. Не желая щипать истоптанную траву, он вытаскивал из земли металлический штырь, к которому был привязан, и, довольный, отправлялся познавать мир. Хорошо, если Павел замечал его исчезновение сразу. Тогда еще удавалось отсечь бычку путь в деревню и загнать его в борщевик, из которого тот выходил весь изжаленный и уставший, с повернутой набок шеей, потому что штырь цеплялся, как якорь, а уж вырвать из земли трехметровую дуру борщевика - все равно что выдернуть деревце. Хуже было, когда у бычка появлялось настроение погулять по деревне, и тогда его ловили всем миром, он же резво скакал галопом, забегал в чужие дворы, и тогда Павел клятвенно обещал отцу, что пристрелит животное на виду у всего народа и застрелит любого, кто попробует ему помешать, и не сядет в тюрьму, потому что застрелится сам.
Вот и сейчас Павел захотел сказать отцу что-то важное, только Маша уже тащила его за рукав.
Еще на тропинке к лесу ему стало сильно не по себе. Рядом в поле летела бабочка. Не очень большая, не больше крапивницы, но вся черная, как подхваченный ветром клочок обуглившейся бумаги. Бабочка плыла с той же скоростью, с которой шли люди. Держалась все время справа и то чуть взмывала, то чуть опускалась, но упорно не отставала. Словно летела по одному с ними делу. А в лесу нехорошо стало Маше. Лосиная вошь, невидимая в полете, хотя весьма ощутимая на лице и, особенно, в волосах, быстро довела Машу до истерики. Там, где Павел выцарапывал из-за уха одного или двух из отряда шестиногих десантников, сбрасывающих крылья, как парашюты, Маша находила уже глубоко внедрившиеся скопища диверсантов. Вдобавок она оступилась в канаву от трактора и начерпала полный сапог воды. В довершение всего - на них вышла пара грибников.
- Ой, сколько у вас грибов! - забеспокоилась Маша, увидев почти полные корзины. - Подосиновики и... белые?!
- Да, - ответили ей, согласившись, что год на грибы хороший. - Кое-что нашли.
- Где?
- Да вон там, возле ельника. По границе березняка с ельником.
- Да вы уж, наверное, все обобрали!
- Да что вы! Там еще много.
Павел сразу узнал то хозяйственное ведро, красное пластмассовое ведро, из которого он предлагал лосихе пить воду. Ведро было кем-то надето на новый квартальный столб, поставленный возле пересечения просек. Собственно не на столб - на осину, срубленную на высоте груди и наспех ошкуренную до комля; кора высохла, скорежилась, завилась. Павел снял ведро. Дно было выдавлено наружу, будто туда ступили копытом. Он забросил ведро в кусты. Размахнулся и бросил. После этого он почувствовал облегчение: ведь лосиху могли забрать лесники. Вскоре, повеселев, он даже начал покрикивать на пыхтящую сзади Машу. Но когда они возвращались с грибами, красное пластиковое ведро было снова надето на столб.
Утром Двусик пережил сильную эрекцию и, выскочив через сени в уборную, не смог справиться со струей.
- Да ты что, совсем уже ошалел! Ну-ко, все-то ведь обосцал! - ругалась на него мать, бросив перед ним сковородку с яичницей, жареной на прошлогоднем сале.
Двусик не любил свою мать. Впрочем, в этом его, Двусика, «не любил» было больше прямого смысла, чем в любом другом «не любил». Он не любил ее с того возраста, когда впервые стал чистить зубы, а заработанные в совхозе деньги потратил не на запчасть к мотоциклу - купил дорогие ботинки и галстук. Перед танцами он старательно скреб под носом опасной, оставшейся от отца-покойника бритвой и заранее был готов зарезаться этой бритвой, оттого что мать опять придет к клубу. Она приходила, выманивала его на крыльцо и канючила на виду у куривших в кружке с городскими девчонками пацанов:
- Пойдем, Отенька, домой! Пойдем, дитятко! Ну на их, на бесстыдных девок, уж пойдем-ко спать, я вороты запру.
- Ты иди, мам, иди, - пытался отбиться Двусик, переживая мучительный позор жизни. - Ну ведь рано еще!
- Да какое уж тебе рано, когда было десять!
- Я в двенадцать приду!
- Да ты что! Ты что! Ошалел! - взмахивая руками, меняла интонацию мать. - Дак я, что ли, до двенадцати не должна спать? Мне в пять корову доить. Пойдем, дитятко, пойдем, Отенька! Как я буду до двенадцати-то не спать, когда вороты не заперты? Не могу я без тебя спать! Ну пойдем, пойдем, свет мой Отюшко!
И мать хватала его руками, норовя приласкать как маленького.
Чтобы не переживать позор дальше, Двусик бежал от клуба едва не бегом и всей спиной, как локатором, улавливал распространяющиеся за ним разговоры. Спина горела от них, как сожженная радиацией. Он так и слышал:
«Ну и пусть бежит к ней в постель!»
«Да ты что?»
«Да вот то! Он же с маткой спит. Че, не знал? Она с ним, это, как с мужем».
Так, поди, кто-то брякнул, ляпнул, сказал как плюнул, а он все не мог догадаться, почему вдруг ребята переменились, отчего вдруг девчонки так презрительно смотрят в сторону, а потом громко прыскают и даже не дожидаются, когда он отойдет чуть подальше.
Что бы он ни делал потом, как ни силился оправдаться, все только портил. Он прилюдно грубил и бросался на мать чуть не с кулаками, а в день танцев до остервенения напивался и тогда грозил подпереть ворота и сжечь свою-эту-мать вместе с домом, и от этого на деревне только откровенней смеялись.
Смех теперь уже вызывало само его имя, Отто, хотя у них в классе по устойчивой деревенской моде было целых два Феликса и еще один Герман. Что-то сдвинулось тогда в душе Двусика. Сам себе он не мог соврать, что не лежал вместе с матерью. В детской памяти это было живо. Мать укладывала его, больного, с собой, и он помнил эти вялые груди и этот мягкий живот, но и то, как было ему неприятно...
Когда в деревне стали уже в открытую говорить, что он живет с матерью, и уже отыскивались свидетели, Двусик хотел повеситься, но, представив себя в петле, обнаруживал себя не висельником, а висельнице - женой Вечного Гуся. Растрепанная, распухшая от вина и удушья, в спущенных чулках, она висела в освещенном окне на втором этаже восьмиквартирного учительского дома, и вся Зубцовская школа неотрывно смотрела, как директор, учитель труда и сам Вечный Гусь приставляют к стене обледеневшую лестницу и пытаются выбить двойные зимние рамы, потому что дверь была подперта изнутри. Нет, повеситься он не мог.
Двусик снова перестал чистить зубы, он копал в дорогих ботинках картошку и опять чинил мотоцикл. Разбиться на мотоцикле - это было почетно. Разбившихся хоронили всей школой и помногу раз говорили, какие хорошие были парни. Двусик знал, что, разбившись, он даже не заставит о себе много врать. Он слишком легко учился, чтобы учиться из рук вон плохо, и достаточно много читал, чтобы не грубить взрослым. Он не был даже уродом. И - тем подлей, безжалостней был удар.
Опозоренный, он стал себя изучать и вынужден был признать, что с раннего детства казался несколько странен и чудноват. Но не чудней отца, спасавший из полыньи рыбака и утонувшего вместе с ним. И уж нисколько не чудней матери, которая за один месяц чуть не умерла дважды - в поздних родах единственного ребенка и на похоронах мужа. За этот месяц она будто прожила всю вторую половину своего крестьянского века, да такой вот, прожившей, и осталась до конца дней. Лишь по мере вхождения Двусика в первый мужицкий возраст мать стала несколько оживать, разгибаться. В ней проснулась поздняя ласковость. Двусик этого сам не видел, но высматривали другие.
Двусик не любил мать. Отворачиваясь к окну, он доел пережаренную яичницу и, едва мать отошла с кухни, выбросил шкварки сала в ведро для поросенка. Он терпеть не мог и смотреть не мог, с какой жадностью эти шкварки за ним подъедает мать, беря руками со сковородки, и жир вытекает из угла ее шамкающего беззубого рта. Это было еще нетерпимей, чем селедка по праздникам. Из всей рыбины мать съедала лишь голову, высасывая из нее мозг, выламывая жаберные крышки и выискивая те мышцы, которые этими крышками двигали, а потом находила и съедала рыбий язык. Завтра праздник, вспомнил про себя Двусик: все-таки у него день рождения.