Торжество метафизики - Лимонов Эдуард Вениаминович (читать книги полностью TXT) 📗
— Как идете? — вдруг орет Сорока (т. е. Сорокин).— Шаг!
Мы уже знаем, что при вопле «Шаг!» следует слаженно топать, согнув ногу в колене, изо всех сил опускать ее на асфальт, чтоб пыль клубилась.
— Шаг! Шаг! — орет Сорока.
Мы проходим мимо отрядов, из-за прутьев заборов на нас вылупилось все население колонии. Я знаю, что это из-за меня, редкой птицы. Но и вообще свежепоступивших здесь усиленно разглядывают, вдруг знакомый или сосед «заехал». Я иду во второй шеренге, в первой пятеро, а во второй нас только трое: я, Эйснер, в нем росту всего метра полтора, и хмурый Мелентьев. Будешь хмурым, он сидит двенадцатый год, срок у него пятнадцать. Впоследствии я буду вспоминать его каждый день, стоя на проверках за его подельником Васей Оглы. Но я еще об этом не знаю, Вася Оглы появится в моей жизни лишь через неделю.
У здания оперативных дежурных мы поворачиваем налево. При повороте Эйснер чуть не падает.
— Эйснер! Тебя что, ноги не держат! — орет Сорока. — Шаг!
Эйснеру за сорок, но жизнь поработала над этим потомком немецкого колониста так, что он выглядит на все шестьдесят. Да ему и тяжелее, наверное, с его полутора метрами.
У столовой шеренги ожидающих очереди войти. Поотрядно. Все в строю по пять человек. Между двух газонов с розами замерли. Ходит офицер с доской в руке и пересчитывает зэка по шеренгам. Из столовой выходят рассыпным строем заправившиеся кашей зэки, надвигают кепи на бритые бошки, строятся. Отряд перед нами, перестраиваясь в цепь по одному, исчезает червяком в чреве столовой. Дородный завхоз наш Игорь Савельев, сняв кепи, заходит вперед. Дает нам отмашку.
— Слева по одному! — кричит Сорока.
Мы втягиваемся внутрь столовой. Нас встречает мощная волна звуков. «Рамштайн»! Исковерканный, заезженный, но настоящий фашистский мощный «Рамштайн». Казалось бы, такая музыка должна бы быть запрещена в самой красной колонии Российской Федерации, но нет. Из черных, больших, как в дискотеке, динамиков, сжимаясь и разжимаясь мускулистым сердцем, пульсирует музыка правого восстания. Параллелепипед ангара столовой (мы входим с длинного бока параллелепипеда) устроен таким образом, что справа у короткого бока параллелепипеда на фоне декорации галлюцинаторных двоящихся берез и психоделически зеленого луга стоят усилители. Слева в стене отверстия для раздачи пищи и сброса посуды. Все остальное место занято рядами железных столов, каждый на десять человек, и лавками. Столовая вмещает 800 бритоголовых, хмурых преступных слушателей. Они наклонены над плошками. На каждом столе по два бачка: с кипящим супом и кипящей кашей. Хлеб. Плошки — это от хозяина. Кружки и ложки у каждого свои.
Враз, одновременно опускаются головы, движутся ложки с супом. Спина к спине, бритые тыквы голов числом восемьсот. Над нами из верхних окон ангара проникает яркий свет заволжских степей. Ангар высокий, вверху пространства хоть летай. И «Рамштайн».
Садимся. Наши дежурные уже поставили на наш стол бачки.
— Разливай, Эйснер, что заснул! — орет Сорока. Он явно неравнодушен к Эйснеру.
— Эй, узбек, помоги ему. Подавай плошки, сука! — орет Сурок.
У Сурка вторая ходка и черные горячечные глаза маньяка. Сорока сидит за убийство в извращенной форме, о чем он нам время от времени напоминает, если хочет напугать.
— Я человек извращенный! — сказал он вчера на поверке. — Я такое вам устрою… — обещал он нам.
Волны германской музыки зовут всех этих ребят подняться, разогнуться и устроить бунт. Вырваться из колонии и наполнить город Энгельс местью, отчаянием, разрушением и насилием. Но мы только поедаем суп и кашу. Однако в бульоне этой музыки как же опасно мы все выглядим. Да мы и есть опасные. Мы все покусились на чью-то жизнь либо имущество. И те восемьсот, которые сейчас в столовой, и те еще пятьсот, которые ждут своей очереди после нас. Одетые в черное, застегнутые под горло, истекающие потом, потому что на улице тридцать градусов, а здесь все шестьдесят. А окна не открыты. Они никогда не бывают открыты. Волны германской музыки бьют о головы, лбы и груди русских преступников. Мы вам не шутка, мы потомки Разина, Пугачева и Ленина… Мы серьезные ребята.
Стучат ложки, стучат плошки, бачки. Носятся с пустой посудой «заготовщики», то есть дежурные по столовой. Встают и выходят отряды. Входят новые сотни черных легионеров заволжских степей. Всего-то какой-нибудь десяток офицеров в хаки, и только. Правда, власть их держится на козлах, на заключенных, сотрудничающих с администрацией. «Рамштайн» зовет к правому бунту, пусть давно не разобрать германских слов, подранных российским лагерным магнитофоном, достаточно ритма волн и зловещего, нарастающего, раскатывающегося их шума. Бунт бессмысленный и беспощадный. Вот чего мы хотим. Вбежать в город Энгельс, захватить кафе, дома, отделения милиции и тащить горячих летних девок, выдирая их друг у друга. «Рамштайн». Белый бунт. Разин, Пугачев, Ленин. Молодец, Ленин, на хуй царя и правительство. «Рамштайн». Революция. «Рамштайн». Нам нужны девки в горячих трусах.
Суп был гороховый. Заправлен был чем-то страшно жирным. Какие-то срезы жидкой свинины, может быть. У колонии №13 есть своя свиноферма, туда посылают работать самых провинившихся. Стоя по колено в свином ядовитом дерьме, очищать их стойла. Мясо идет офицерам, кости — собакам, нам — слизистый жир. Каша перловая. От нее потом распирает брюхо. Хлеб сырой, желтого цвета. Тут не умрешь, но в пище никаких витаминов. Лица у всех обезжиренные, сухие. Слизистый жир не работает. Не завязывается.
— Выходим! — командует Сорока.
Мы встаем. Узбек (хотя он таджик, этот молодой пацан), молдаванин, хохол, Прокофьев, Сорокин — однофамилец Сороки, Эйснер, Мелентьев и я. Нас окружает начальство: Савельев, Сурок, Сорока…
— Шагом марш!
Идут одиннадцать. Строевым. Впереди Иисус Христос. «Рамштайн» за спиной глухо ворочает мышцами.
IV
Наш карантин в отличие от обычных отрядов окружен не решетчатым, но сплошным высоченным забором из металлических листов, из локалки карантина ничего не видно. Мы изолированы от колонии, только из окон второго этажа доносится до нас ругань ВИЧ-инфицированных. Поскольку они тоже изолированы на своем втором этаже. Забор выкрашен в ярко-зеленый цвет, есть пяток деревьев, смешивающих свою листву с колючкой сетки рабица. Рядом за таким же забором лагерная тюрьма: ПКТ. Помещение карцерного типа. Там сидят злостные. Мы даже не знаем кто. Железные маски. Их никто не видит. Когда я впервые попал сюда, в первый день, локалка карантина показалась мне Раем. Впервые за два с лишним года солнце лежало на моем лице. Пели птицы! О! Впрочем, у Рая, как оказалось, обнаружились такие мрачные кулисы, такие кровавые кости в колесе! Когда мы вернулись из столовой, к нам явились два офицера по режиму. Они явились учить нас. Вот как все это происходило.
Нас построили вдоль стены в коридоре и объяснили, что каждый день кто-то из нас, очередность по списку, будет дежурить по карантину. В нашу обязанность входило, надев на рукав красную повязку дежурного, стоять у тумбочки рядом с телефоном и включенным постоянно лагерным радио. Нам объяснили, как действовать при пожаре и как приветствовать входящего офицера. Следовало сказать следующий набор слов: «Здравствуйте, гражданин начальник! По списку в карантине числятся столько-то человек. Из них (предположим) один в ШИЗО (штрафном изоляторе), один на КДС (на долгосрочном свидании) и столько-то заняты работой на территории карантина по расписанию. Дежурный по карантину такой-то». Затем офицеры вышли почему-то в туалет, и первый из нас, самый высокий, хохол, надел повязку и, подойдя к двери туалета, постучал. «Разрешите войти?» — сказал он, как его только что научили. И вошел, прикрыв за собой двери. Через некоторое время он появился оттуда красный, взволнованный и, не глядя на соседа, сунул ему повязку дежурного. Когда подошла моя очередь, я понял, почему они появляются оттуда такие ошеломленные.