Эйлин - Мошфег Отесса (мир бесплатных книг TXT) 📗
Я уже напрактиковалась произносить подобные речи.
Конечно же, это правило было установлено не для того, чтобы защитить мальчиков от носовых платков. Я знала, что говорю неправду. Но я была молода, в изрядной степени заморочена обучением в школе, моим отцом и его католицизмом; я боялась, что меня накажут, будут расспрашивать или выгонят, поэтому подчинялась всем правилам в «Мурхеде». Я точно следовала всем процедурам. Каждый день я приходила и уходила вовремя. Конечно, вы можете заметить, что я была магазинной воровкой, извращенкой и лгуньей, но об этом никто не знал. Тем больше было у меня причин соблюдать правила — кто бы мог сказать, что я не следую моральному кодексу? Разве это не доказывает, что я хорошая? Что у меня не может возникнуть желание задрать юбку и поерзать по линолеуму пола влажными складками в промежности? Я отлично понимала, что правило, запрещающее родителям давать что-либо своим детям, было создано для того, чтобы держать мальчиков в состоянии непреходящего отчаяния. При каждой удобной возможности начальник подчеркивал это в своих речах. Я полагала, что в его словах есть своя логика. Только полная отчаяния душа может раскаиваться в своих грехах, а если раскаяние будет достаточно глубоким, мальчик сдастся и потому станет более покорным и в конце концов пожелает преобразиться, — так говорил начальник. Из всех живущих на земле менее всего я доверила бы преображать кого бы то ни было нашему начальнику, или доктору Фраю, или доктору Моррису — хотя я так и не узнала его, — или, как ни жаль это говорить, Ребекке. Она, пожалуй, была худшей кандидатурой из всех перечисленных. Однако я говорю это задним числом. Сначала же — о да, Ребекка была для меня мечтой, волшебницей, могущественным существом, каким я сама хотела бы быть. Так что никаких носовых платков. Никаких игрушек, никаких комиксов, журналов или книг. Пусть дети плачут. В конце концов, ко мне никто не проявлял ни малейшей доброты. Почему с кем-то из этих детей должны обращаться лучше, чем со мной? Когда Рэнди шел к выходу из комнаты свиданий, я опустила глаза на его пах. Он только цыкнул сквозь зубы и вздохнул.
— Я в порядке, — сказал маленький поджигатель, утирая лицо полой своей курточки.
Его мать всхлипнула. Я помню, что на ней был белый шарф, и когда этот шарф упал, я заметила, что кожа у нее на шее испещрена вздутыми желтыми и розовыми шрамами от ожогов. Свидание завершилось, когда часы показали, что прошло семь минут — они длились по семь минут ровно, и я полагаю, что это имело некое религиозное значение. Я махнула рукой Джеймсу, и он увел поджигателя обратно в комнату для занятий или куда там было положено, и привел следующего мальчика. Рэнди стоял в дверном проеме, пока я подавала плачущей матери журнал, чтобы та поставила подпись в графе «Отбытие». Почерк выдавал ее горе. В то время как первая подпись была четкой и аккуратной, подпись об отбытии была начертана в явной обиде, неровно и поспешно. Это всегда было так. Все не выдерживали. Все страдали. Каждая из этих скорбящих матерей была так или иначе отмечена шрамами — свидетельствами глубокой сердечной боли от того, что их дитяти, их плоти и крови, предстоит вырасти в тюрьме. Я изо всех сил пыталась не обращать на это внимания. Мне приходилось это делать для того, чтобы нормально работать и сохранять невозмутимость. Когда я была доведена до крайности, возбуждена или расстроена, у меня был особый способ обуздать себя. Я находила пустое помещение и, стиснув зубы, щипала себя за соски, вскидывая ноги в воздух, словно танцовщица в канкане, — пока не начинала чувствовать себя глупой и пристыженной. Это всегда срабатывало.
Когда я смотрела, как Рэнди почесывает локоть, а потом прислоняется к косяку комнаты свиданий, до меня дошло: я больше не влюблена в него. Для моего нового взгляда, затуманенного только что зародившимися чувствами к Ребекке, Рэнди был никем, лицом в толпе, серым и бессмысленным, словно старая вырезка из газеты, прочитанная столько раз, что она больше не производила на меня никакого впечатления. Такой может быть любовь. Она может рассеяться в мгновение ока. С тех пор такое иногда случалось со мной. Любовник покидал мое теплое ложе, чтобы выпить стакан воды, и, вернувшись, обнаруживал, что я холодна и отчуждена, что он не вызывает у меня ни малейшего интереса, словно незнакомец. Любовь также может вернуться вновь — но никогда прежней, невредимой. Второй заход неизбежно омрачен сомнениями, колебаниями, отвращением к себе. Но к тому случаю это не относится.
Когда Джеймс вернулся, то, к моему великому удивлению, он ввел в комнату Леонарда Полька. Леонард шел спокойно, почти беспечно, хотя руки его были скованы за спиной. Он оказался выше, чем я думала; все его движения были отмечены той неуклюжей мягкостью, едва ли не расхлябанностью, которая часто проявляется у парней, прежде чем их тела обретут полную мужскую силу. Однако в его походке можно было уловить странную пружинистость. Лицо его было спокойным и ясным: подобной безмятежности и легкой настороженности я не видела ни у одного другого мальчика; в его поведении смутно брезжила скрытность, и это мне нравилось. Он выглядел непроницаемым, холодным и чем-то довольным, как будто ничто не могло задеть его, — и в то же время оставался таким же невинным, как то безмолвное существо, которое бездумно ласкало себя на раскладушке в карцере. Я всмотрелась в его лицо, высматривая, что может скрываться за его маской полного довольства, но не увидела ничего. В этом отношении он был гением — подлинным мастером. Его маска была самой лучшей, какую я когда-либо видела.
Джеймс провел его мимо стеклянной стены вестибюля. Когда они миновали стул, на котором с другой стороны стены сидела миссис Польк, Леонард улыбнулся. Я представила этого мальчика в темной спальне его родителей, стоящим с кухонным ножом над спящим отцом, и лунный свет, подобно молнии, блеснул на лезвии, когда Леонард резким сильным движением опустил его, рассекая горло мужчины. Могло ли это странное, спокойное существо совершить подобное деяние? Рэнди ввел его в комнату свиданий, усадил на стул, снял наручники и встал в дверях.
— Миссис Польк? — позвала я.
Женщина в вестибюле поднялась с места и направилась ко мне. Я совершенно четко помню то, как увидела ее в первый раз, хотя она была совершенно непримечательной. На ней были отглаженные черные брюки, туго обтягивавшие ее объемистые бедра. Свитер ее напоминал лоскутное одеяло — разноцветные квадраты шли по груди и выпирающему животу. Полная, растрепанная, эта женщина показалась мне отвратительной. Она не была такой уж толстой, однако живот у нее выпирал довольно сильно, и вся она выглядела расплывшейся, усталой и нервной. Она ступала скованно, переваливаясь на ходу из стороны в сторону, как ходят некоторые полные люди; через руку у нее было переброшено коричневое пальто, сумочки у нее не было. Когда она входила в комнату, я заметила, что в туго стянутом пучке вьющихся волос у нее на затылке застряли какие-то белые пушинки. Помада у нее была дешевая, неестественно фуксиево-розового цвета. Я внимательно смотрела на ее лицо, пытаясь определить, насколько она умна. Из-за полноты она казалась мне глупой — я тогда была склонна расценивать людей такого телосложения как идиотов, слабоумных, — но взгляд ее ясных синих глаз был острым, с той же странной косинкой, что у ее сына. Я видела их сходство — глаза, веснушки, полные губы. Женщина, казалось, нервничала, отдавая свое пальто Рэнди, пока я обыскивала ее. Моя ладонь с легким шлепком соприкоснулась с ее ягодицей, мягкой и широкой. Я подавила странное желание обнять ее и попытаться хоть немного успокоить. Она выглядела жалкой и грузной, словно свинья в ожидании мясницкого ножа.
— Готово, — сообщила я ей.
Она забрала у Рэнди пальто и села за стол напротив Леонарда — или Ли, как его называли. Взгляд у миссис Польк блуждал, мальчик же просто улыбался. Я переводила глаза с матери на сына. Если теория Ребекки об эдиповом комплексе была верна, возможно, я страшно ошибалась в том, какого рода женщин тогдашние мужчины считали привлекательными, потому что я никак не могла вообразить миссис Польк в роли той, за кого можно было пойти на убийство. Хотя, может быть, Ли Польк был просто не в своем уме. Было невозможно сказать, о чем он думает. Его маска ни на миг не приоткрыла то, что пряталось за ней. Это не была моя каменная, невыразительная «посмертная маска», не была и личина застывшей бодрости, часто встречающаяся у домохозяек и других печальных и униженных женщин. Это не была маска злодея-головореза, надетая ради того, чтобы отпугнуть потенциальную угрозу обещанием жестокости и ярости. И это не была нежная маска застенчивости, которую надевают мужчины, притворяясь ужасно слабыми и чувствительными, готовыми сломаться от малейших трудностей. Ли носил странную маску спокойного удовлетворения, своеобразную в своей фальшивости, — потому что она почти не выглядела фальшивой.