Попутчики - Горенштейн Фридрих Наумович (книги без регистрации .txt) 📗
— Ты меня подсади, а я тебе с забора руку дам. Я говорю:
— Лучше ты меня подсади, я хромой, могу не выдержать твоей тяжести, а руки у меня покрепче ног, с забора я тебя скорей втяну наверх, чем ты меня.
— Нет, ты подсади. Ты мужчина.
Тут уж сильней заспорили, забылись совсем, с шёпота на голос перешли. Вдруг слышим шаги. Ольга сама мне на плечи забралась, изловчилась, я и опомниться не успел, как она бух через забор, руку мне не подала, а шаги совсем близко. Заметался я и со страха сам в дежурку деревянную вбежал, как зверь сам в загон. Но в дежурке никого. На столе ручка школьная и школьная чернильница — невыливайка. От страха сел за стол. Думаю: сердце стучит громко, моё сердце меня и продаст. Сколько так сидел, сердцем стучал, не знаю. Светло за окошком дежурки стало. Смотрю, девочка лет десяти с улицы в окошко дежурки заглядывает.
— Дядя, — говорит, — хотите бежать? — Тогда дети всё понимали.
— Да, — говорю, — хочу.
— Шестая доска от дежурки на одном гвозде.
Не знаю, что за девочка и откуда она это знала. Сижу, в глазах рябит и от страха до шести посчитать не могу. Но девочка, к счастью, с другой стороны забора, с улицы доску отодвинула. Вылез я.
— Вы раненый? — спрашивает. Это по поводу моей хромоты.
— Спасибо, — говорю, — тебе, спасительница.
А она мне:
— Быстрей идите. К Днепру идите, к железной дороге нельзя.
На Днепре был уж лёд, а поверх льдин вода. Ни на лодке, ни пешком не пройти. Пошёл берегом. Долго шёл, из сил выбился, но шёл. Вдруг впереди смотрю: спина вся мелом испачканная — Ольга. «Ах, — думаю, — сука, гадина». Хоть и хромой, но нагнал её. Ничего не говорю, молча рядом пошёл. Идти тяжело, дорога мокрая, вязкая. У Ольги сапоги, а у меня бурки, воду пропускают. Вышли мы из Киева, Ольга оправдываться начала.
— Я думала, немцы заметили.
Тут я ей и выложил, что приготовил.
— Ах, — говорю, — сука ты, гадина.
Ольга отвечает:
— Сейчас не время ругаться. Надо до ближайшего села дойти и выбрать хату получше.
Вошли в село, нашли хату, приняли нас. Положили на солому, чтоб вшей не принесли, но Ольгины сапоги и мои бурки женщина в печи высушила. Под утро просыпаемся от стрельбы, сидим, как перепуганные щенки, друг к другу прижавшись, но заходит хозяйка и говорит:
— Спите, детки, это немцев побили за селом.
— Партизаны? — испуганно говорит Ольга.
Ольга партизан боялась, потому что слышала — эти лесовики, если поймают девушку, так впятером, вшестером, сколько их есть её насилуют. Правда это или нет, а может полуправда, в том смысле, что бывали случаи, но немецкая власть подобные слухи поддерживала и население подобными слухами пугала. Всюду расклеены были плакаты на которых деревенский мужик, защищая бабу и имущество, дубиной бьёт по голове вооружённого партизана.
— Какие там партизаны, — успокоила хозяйка, — у нас партизан поблизости не было и нет. Немцев мужики наши деревенские побили. Машина у немцев сломалась, они и пошли пешком в валенках по грязи. Штук шесть. А мужики взяли оружие и давай стрелять. Всех побили.
Действительно, когда вышли мы за село, то увидали торчащие из канавы шесть пар ног в мокрых валенках.
Шли мы с Ольгой долго, дневные сёла стараясь обходить, мало ли на кого напорешься. И всё время шли мы навстречу грому, точно гром этот и был домом, пристанищем, куда мы стремились.
— Наши, — прислушиваясь к грому, говорю, — наши на выручку спешат.
И идти становилось легче. Ночью опять свернули в село и заночевали в хате. Тогда много было бездомных, много путников, но в хаты незнакомых пускали легче, чем теперь, хоть и вшей могли принести и бандитизм имелся. Народ жил как на пожарище или во время иной катастрофы, когда без взаимной выручки жить опасно. На третьи сутки нашего пути приходим в село Гришковцы. Нам говорят:
— Русские здесь.
Я думал власовцы. В некоторых сёлах власовцы стояли. Однако нет, смотрю, не власовцы. Это уже молодые хлопцы лет по восемнадцать. Останавливают всех, кто в хороших сапогах, сапоги стаскивают, а взамен свои размокшие валенки дают.
— Вы, — говорят, — здесь остаётесь, а нам вперёд идти.
Мои размокшие бурки не тронули, а с Ольги её сапоги стащили. Какой-то медсестре в самый раз пришлись. Ольга запротестовала, но её быстро запугали.
— Циц, — говорит, — немецкая проститутка. Пока, — говорит, — мы на фронте свою кровь мешками проливали, у вас здесь вся грудь немецкими клопами искусана.
Балагур попался, по выговору похоже кацап-сибиряк. А я в душе порадовался, глядя, как Ольга в размокших валенках дальше по грязи чапает. «Жадность, — думаю, — и подлость, — думаю, — должны быть наказаны». Я Ольге говорю:
— Как ты можешь? Это ведь наши.
Ольга мне сердито отвечает:
— Это наши, а это мои.
Она сапоги имела в виду. Противная девка. Как добрались мы в город, я с ней расстался без сожаления и больше её не видел.
Пришёл прямо к себе домой, в свою комнатушку, отпер замок ключом, который хранил в рюкзаке. Никакого Пастернакова нет и не было, все вещи крепко лежат и стоят так, как я их оставил. Несколько поленьев возле печурки сложено. Затопил я печурку, подбавил торф. Тепло стало, уютно. «Слава, — думаю, — Богу, самое страшное для меня уже позади. А ведь я ещё молодой, ещё успею пожить и наверстать потерянное». Тогда многие так думали. С той же радостью, с которой встречали немцев, потом встречали советских. Потому что давно уж народ жил такой жизнью, что хотел лишь одного — перемен. Даже старики в детство впали, потому как ожидание перемен — детское, молодое чувство и без наивности невозможно. Немцев, которые в сорок первом году шли к нам из незнакомой Европы, не знали, потому надежды были оправданы. Своих знали, но думали — та власть, которая отступила в сорок первом — одно, а та власть, которая возвратилась в сорок третьем, совсем другое. После такой войны, такой крови и такого огня нельзя же, чтоб осталось прежнее. Ведь даже человек после тяжёлой смертельной болезни меняется духом, а, бывает, лицом. Однако всё восстановилось, всё, до незначительных мелочей. Конечно, не всё в прошлом было дурное, и восстановилось не только дурное. Пустили, например, трамвай. При немцах он не ходил, и добраться из одного конца города в другой было затруднительно. А тут сразу, недели через две, пустили. Веселей стало с трамваем на улицах, звонче. Народ заходит: «Почём билет?» — «Забыли уже, — отвечает кондуктор, — по двадцать копеек, как и прежде».
Трамвай собирали из утиля, лома и остатков трамвайного депо. А под обломками металла в депо нашли бронзовый бюст Пушкина. Подробности я узнал совсем неожиданно и с неожиданной стороны, потому что, вернувшись из села, уже застал город без Пушкина. Прохожу мимо бывшего пединститута, где я у Биска в литкружке занимался, смотрю — пьедестал пустой стоит.
Так вот, как-то поздним, ветреным, холодным вечером ко мне в дверь постучали. Стук был неуверенный, так стучит не власть, а просители или нищие. «Кто же это?» — думаю. Время военное, комендантский час, на улице патрули. Да и немцы, отступив, город в покое не оставили, бомбили несколько раз, разрушили городской вокзал, разбомбили санитарный эшелон, который на путях стоял, так что погибшим раненым и медикам пришлось массовые похороны устраивать. Напряжённое время. Хоть, повторяю, жизнь налаживалась постепенно, и я уже работал опять возчиком на пивзаводе. Раз со смены пришёл, ужинать собрался, и вдруг в дверь скребутся. Личное, домашнее общение у меня только с Леонидом Павловичем было. Но Леонид Павлович так поздно не придёт, у него и пропуска теперь не было для хождения после комендантского часа и хлебных карточек тоже, кстати, не было. Я ему и его слепой сестре, чем мог, помогал. На пиво хлеб выменивал, крупу выменивал и привозил. Ему неловко было, но принимал мою помощь, а меня радовало, что я могу как-то отблагодарить этого дорогого мне человека и его добрую слепую сестру. Была надежда — скоро наладится. Театр, конечно, не работал, помещение на замок заперто, а Гладкий куда-то исчез. Однако директор местной акушерско-фельдшерской школы наряду с кружком по изучению мотоцикла собирался организовать и драмкружок и, будучи ещё довоенным поклонником Леонида Павловича, обещал ему место с предоставлением хлебных карточек. Думаю, наладится у нас постепенно. Так надеялся, но окончательно от страха избавиться не мог. И вдруг этот поздний стук. Отпирать страшно, а не отпирать — неизвестность мучит. Подумал, возможно, это кто-то о чем-то хочет предупредить. В себе уверенности у меня не было, а предупреждение иногда помогает. Отпер — никого. Думаю, почудилось, слава Богу. Однако из темноты кто-то: «Примите гостя». Пригляделся — старичок Салтыков. Страх мой сразу удвоился. Понял — старичок, конечно, скрывается, и я должен стать ему сообщником. Стою — молчу. Старичок Салтыков правильно понял моё молчание, его по-другому и понять нельзя было.