Вечер в вишнёвом саду (сборник) - Муравьева Ирина Лазаревна (книги регистрация онлайн .TXT) 📗
Мне нужно бы было реветь. Да, реветь бы! А я плыл и плыл. И глядел, как он плачет. Он думал, что я его бросил.
Не брошу!
Лас-Вегас, ночь, бесплатный аспирин
У человека, выгребающего жетоны из автомата, было лицо козы. Коза затрясла бородой и с грохотом ссыпала нечистые деньги в пластмассовое ведро. Потом бросила жетон в щель и застыла, пока играла музыка и крутился барабан с изображением арбуза. Через секунду над арбузом зажглось требование «опустите монету». Коза вскинула к потолку с нарисованными на нем облаками выпуклые красные глаза и начала один за другим бросать жетоны в щель. Музыка играла, барабан крутился. Через две минуты жетоны кончились. Коза ударила по автомату мохнатым кулаком и, застонав, бросилась к кассе, на ходу вытаскивая бумажник из клетчатых штанов.
Казалось, что играет вся Америка. Полуголые индейские девицы с отблеском генетического вырождения на плоских лбах разносили коктейли и предлагали их своим бледнолицым братьям, равнодушно мстя им за то, что сделал Колумб.
…он поднялся наверх, на тринадцатый этаж. Потолок с нарисованными облаками остался внизу. Он шел по средневековой башне, устланной бесшумным гостиничным ковром. Вровень с его плечом выросло маленькое зарешеченное окошко. Ему вспомнилось выражение, которым особенно бравировали на недавней конференции: «виртуальная реальность». Реальность, которой не существует.
Небо внизу, окошко вровень с плечом. Он открыл дверь в свою комнату. На стул было брошено полотенце, еще мокрое. Он прижал его к лицу. Полотенце пахло лимоном. Ему захотелось громко застонать, как бедняге с лицом козы, оставшемуся внизу под нарисованными облаками. При этом он вспомнил, что ровно год назад она повела себя так же, как теперь, и то, что он испытывал сегодня, было точным повторением пережитого.
Прошлой осенью его пригласили в Геттинген читать курс по русскому XIX веку. Она появилась неожиданно, так как ничего не обещала, а, напротив, звучала все безнадежней, говорила о муже, вызывая у него боль особенно сильную, потому что он не видел ее лица в тот момент, когда она говорила, и потому мог представить себе все, что угодно.
24 декабря она позвонила уже из Франкфурта, сказала, что прилетела.
На следующее утро пошел торопливый сухой снег, в городе засияло Рождество, заиграла музыка, и в этом белом огне они провели пять дней, не разлучаясь ни на минуту.
Когда на шестой день она бросила его и улетела в Нью-Йорк, он слег и пролежал в постели почти неделю, не отвечая даже на телефон, так как думал, что после столь решительного поступка она все равно не будет звонить. Оказывается, она звонила.
Он лежал, завернувшись с головой в темно-розовую немецкую перину. С неба по-прежнему валил снег, дети катались на коньках прямо под его окнами. Изо рта у них шел серебряный пар. Как ни странно, но думал он тогда исключительно о жизни и смерти, словно это были самые простые обиходные вещи. Смерть казалась ему понятнее, и если он не повесился и не отравился после ее отъезда, то только потому, что испытывал отвращение к технике самоубийства.
Теперь, вспоминая эту неделю, он чувствовал животный ужас и больше всего боялся, чтобы она не повторилась.
Надо что-то сделать. Хотя бы уйти из комнаты.
Она, должно быть, уже долетела. Должно быть, взяла такси и сейчас подъезжает к дому. Прошло пять минут. Должно быть, она расплатилась с шофером и вошла в дом. Дальше думать нельзя. Она вошла в дом. Хорошо бы он выгнал ее. Нет, не выгонит. У американцев это не принято. Хорошо бы меня переехала машина. Нет, не переедет. Здесь редко переезжают.
На светящемся стенде появились два лица, улыбающиеся над раскрытой тигриной пастью. Желающие увидеть белых тигров приглашались на представление в казино «Мираж».
Он пошел. Белокурые садисты, отвратительно влюбленные друг в друга, мучили огромную белую кошку. У кошки дрожали лапы. Она перепрыгивала из одного горящего колеса в другое, и было достаточно секунды, чтобы превратить ее в груду горячей золы на глазах у всех. Через полчаса садисты раскланялись и убежали.
Вот уж не думал, что меня так подкосит. Лихо. Как говорил один поляк на уроке русского языка: «И что же с нами будет?» Ударение – на «е». Можно попробовать жить, как будто ничего не произошло. Ездить по университетам, писать книги. Осесть в Европе и вытащить туда сына. Вряд ли он согласится. Вытащить туда свою бывшую жену. Он почувствовал тошноту, словно лизнул муху. Нет, не годится. Жена замечательно выглядит. Помолодела лет на десять. Что-то сделала с лицом. Наверное, умывается мочой. Или пьет ее. Говорят, помогает.
Должно быть, ты легла. В Нью-Йорке на три часа больше. Значит, если здесь девять, там – двенадцать.
Вернулся в гостиницу. Человек с лицом козы медленно шел навстречу. Глаза его были полны густой крови.
На телефоне мигал красный огонек. Он опустился на кровать, прижал к лицу уже высохшее полотенце. Запах лимона почти не чувствовался. Снял трубку. Набрал цифры.
– Пожалуйста, ждите, – велели ему. – Вам оставлено сообщение.
– Жду, – пробормотал он в полотенце. – Говори.
– Я застряла между Хьюстоном и Нью-Йорком, – сказал ее голос. – Нью-Йорк не принимает. Почему тебя нет? Я еще позвоню.
Так он и думал. Мечется. А перед отлетом смотрела на него, как на палача.
Надо что-то делать. Что? Голову вдруг залило болью. Боль началась в левом виске, потом – не отпуская виска – поползла к затылку, сжала его и растеклась по шее до самых лопаток.
Ну вот. Теперь мигрень дня на два, не меньше. Выйти на улицу, купить таблетку. Где ее купить? В этом городе нет ни одного магазина.
«Незабываемый вечер! – прыгали огненные слова на стене гостиницы. – Знаменитый Давид Копельбаум! Два часа колдовства!»
Тот самый Копельбаум, который заставляет исчезать предметы. Может, он перепутает меня со статуей Свободы, и я исчезну. Тогда и голова пройдет.
Морщась от боли, он пробрался к своему месту. Мускулистый красавец в ослепительно белой рубашке появился на сцене и раскинул руки, словно желал заключить всех собравшихся в свои объятья.
Публика ответила восторженным ревом. Зрительного зала, в сущности, не было: люди сидели за столиками, ничем не отличавшимися от ресторанных, но расположенными по наклонной плоскости, как в греческом театре. Он оказался рядом со стариком и старухой. У старика был горбатый прозрачный профиль. У старухи – розовое, как печеное яблоко, лицо с кукольными ресницами. Он с удивлением заметил, что они держатся за руки. На безымянных пальцах блестели обручальные кольца.
Мускулистого красавца разрезали пополам: ноги его в черных джинсах отъехали в левый угол сцены, а торс в ослепительно белой рубашке – в правый. Красавец грустно улыбнулся. Ноги похлопали одна о другую. Зрители притихли. Откуда-то сверху выплыла на сияющей ладье полуголая негритянка, подкатила бездомные ноги разрезанного колдуна к мускулистому торсу, приставила, тряхнула водопадом черных кудрей. Грянула музыка, под которую Копельбаум вскочил со своего топчана, подпрыгнул и послал собравшимся несколько воздушных поцелуев. Начались карточные фокусы. Сидящая рядом розовощекая старуха вдруг положила голову на руки и захрипела. Старик испуганно огляделся по сторонам, чтобы убедиться, не видит ли кто. Но погруженный во тьму зал, затаив дыхание, смотрел на ярко освещенного Копельбаума, который развернул в воздухе ленту разноцветных карт, и она летала вокруг него, то сворачиваясь, то вновь развиваясь.
– Что ты, – зашептал старик и тихонько потряс свою спутницу за плечо. – Уже скоро.
– Не могу, – пробормотала старуха. – Голова. Дышать нечем.
Ага, и у нее голова! Слова их были еле слышными. Старик растерялся. По-прежнему оглядываясь на белевшие во тьме лица, он начал объяснять ей что-то. Старуха вжала лоб в ладони и не шевелилась.
– Это последний раз, – вдруг довольно громко сказал старик и тут же снизил голос до шепота: – Больше не будем. Я обещаю.