Чтец - Шлинк Бернхард (книги без регистрации .txt) 📗
Видимо, силы ее были истощены до крайности. Ведь она была вынуждена бороться не только на суде. Она боролась всегда, но боролась не за то, чтобы доказать свои достоинства, а за то, чтобы скрыть свою ущербность. Это была жизнь, где решительный поступок означал отступление, а победы оказывались тайными поражениями.
Меня сильно задело резкое противоречие между тем, что должна была испытывать Ханна, когда она покидала наш город, и тем, что рисовалось тогда в моем воображении. Ведь мне казалось, будто она уехала из-за меня, из-за того, что я отказался от нее, предал ее, а на самом деле все объяснялось просто событиями в трамвайном депо, которые грозили ей разоблачением. Хотя пусть она уехала и не из-за меня, но предательство я все-таки совершил. Значит, был виновен. А если предать преступницу виной не считается, тогда я был виновен, потому что любил преступницу.
11
Показание Ханны, что донесение написано ею, значительно облегчило положение остальных обвиняемых. Теперь получалось: там, где Ханна действовала не одна, другие участвовали в ее действиях по ее приказу, принуждению, под воздействием ее угроз. Она, мол, взяла ответственность на себя. Она командовала устно и письменно. Она принимала решения.
Жители деревни, привлеченные в качестве свидетелей, не могли этого ни подтвердить, ни опровергнуть. Они видели, что несколько женщин в форме, охранявших горящую церковь, не открыли ее, а потому и сами не посмели ее открыть. Этих женщин они встретили следующим утром, когда те собрались уходить из деревни, теперь они опознали их среди обвиняемых. Однако кто в команде был утром за старшего, был ли там вообще кто-нибудь за старшего, этого ни один свидетель сказать не мог.
— Но вы же не можете исключить, что приказания отдавала именно данная обвиняемая? — Адвокат другой обвиняемой указал свидетелям на Ханну.
Нет, исключить этого свидетели не могли, а кроме того, глядя на других обвиняемых, которые казались более испуганными, старыми, усталыми, отчаявшимися, и не хотели. По сравнению с остальными Ханна выглядела лидером. К тому же наличие командира в группе надзирательниц избавляло жителей деревни от упреков. Одно дело не оказать помощи, испугавшись отряда во главе с командиром, другое — побоявшись кучки растерянных женщин.
Ханна продолжала бороться. Она признавала то, что было верно, и отрицала то, что было неверно. Отрицала со все более отчаянным упорством. Она не повышала голоса, но сама горячность, с которой она говорила, вызывала у суда удивление и неприязнь.
Наконец она сдалась. Теперь она реагировала только на вопросы, отвечала немногословно, порой рассеянно. Она отвечала сидя, будто желая продемонстрировать этим свою капитуляцию, что произвело неблагоприятное впечатление на председательствующего, который в начале процесса несколько раз говорил ей, что не обязательно отвечать стоя, можно и сидеть. К концу процесса мне уже чудилось, что суду все это надоело и хочется поскорее завершить дело; участники сидели с отсутствующим видом, будто после долгих недель пребывания в прошлом они снова вернулись в настоящее.
С меня всего этого тоже было довольно. Но я не мог отвлечься от процесса. Для меня он не кончался, а, в сущности, только начинался. Из зрителя я вдруг превратился в участника, в действующее лицо. Более того — мне выпала решающая роль, которой я не искал, но она досталась мне, хотел я того или нет, вел ли себя пассивно или решился бы что-то предпринять.
Что-то предпринять? Это могло означать лишь одно. Можно было подойти к председательствующему и сказать, что Ханна неграмотна. Что она не может нести главную ответственность, быть главной виновницей, какой ее хотят представить все остальные. Что ее поведение на суде свидетельствует не об особом упорствовании, неисправимости или дерзости, а объясняется просто незнанием предварительных материалов, текста обвинения, книжной рукописи и потому не таит в себе каких-либо тактических или стратегических уловок. Что она ущемлена в возможностях собственной защиты. Что она безусловно виновна, но не настолько тяжко, как это кажется.
Возможно, я не сумел бы убедить председательствующего. Но я побудил бы его к сомнениям, к уточнению обстоятельств. В конце концов выяснилось бы, что я прав, и Ханну бы осудили, но приговор был бы менее суровым. Она попала бы в тюрьму, но вышла бы оттуда раньше. Ведь она же и боролась за то, чтобы выйти раньше, разве не так?
Да, она боролась за это, но не желала платить за успех ценой уличения в неграмотности. Вероятно, она не хотела бы, чтобы я купил ей этим разоблачением несколько лет свободы. На такую сделку она бы могла пойти и сама, однако не пошла, не пожелала. Значит, была готова заплатить за свой выбор несколькими годами тюрьмы?
Но разве не была такая цена неоправданно высокой? Зачем она цеплялась за этот жалкий обман, почему нельзя было отказаться от него, перебороть себя? Ведь энергии, потраченной на поддержание этого обмана, с лихвой хватило бы на то, чтобы научиться читать и писать.
Я не раз пытался тогда заговорить с друзьями на эту тему. Представь себе, что человек сознательно губит себя, а ты можешь его спасти, — стал бы ты его спасать? Представь себе, что человеку предстоит операция, а он принимает наркотики, из-за которых опасно делать анестезию, но он стыдится признаться, что принимает наркотики, и ничего не говорит анестезиологу — ты бы выдал его врачу? Представь себе, что идет суд над человеком, которого ждет суровый приговор, если он не признается, что он левша и потому не мог совершить преступление, совершенное правшой, но он стыдится признаться в том, что он левша — ты сообщил бы судье правду? Или представь себе, что он голубой, но стыдится в этом признаться, хотя речь идет о преступлении, которое не могло быть совершено голубым. Дело не в том, надо ли стыдиться левше или голубому самого себя, — просто представь себе, что подсудимый чего-то ужасно стыдится.
12
Я решил поговорить с отцом. Нет, особенной близости между нами не существовало. Мой отец был человеком замкнутым. Он не мог поделиться с нами, детьми, своими чувствами, как не мог разделить и наших чувств. Долгое время мне казалось, что за этой скрытностью таятся несметные душевные богатства. Но позднее пришли сомнения. Возможно, в юности и в молодости его внутренняя жизнь была действительно богата душевными переживаниями, но поскольку они не находили выражения, то с течением лет все зачерствело и умерло.
Мне хотелось поговорить с ним именно потому, что между нами сохранялась определенная дистанция. Я хотел побеседовать с философом, написавшим книги о Канте и Гегеле, которых, как мне было известно, занимали вопросы этики. Я полагал, что он сумеет рассмотреть мою проблему абстрактно, не смущаясь, подобно моим друзьям, недостатками выдуманных мною примеров.
Когда мы хотели поговорить с отцом, он назначал нам, будто своим студентам, точное время для беседы. Он работал по большей части дома, а в университет отправлялся только для чтения лекций и проведения семинаров. Чтобы побеседовать с ним, его коллеги и студенты приходили к нам домой. Помню целую очередь студентов, которые подпирали стену в коридоре, ожидая приема; одни читали, другие рассматривали висевшие в коридоре ведуты, третьи пялились в пустоту, все молчали и лишь бормотали ответные приветствия, когда мы, дети, проходя по коридору, здоровались с ними. Нам же назначенной отцом беседы ждать в коридоре не приходилось. Но и мы должны были в определенное время постучать в его кабинет, после чего отец приглашал зайти.
Я помню два отцовских кабинета. Окна первого, в котором Ханна проводила пальцем по корешкам книг, выходили на улицу и соседние дома. Окна второго глядели на рейнскую равнину. Дом, куда мы переехали [60] в начале шестидесятых годов и где продолжали жить родители, когда мы, дети, повзрослев, разошлись, стоял над городом на склоне холма. В обоих домах окна не столько открывали пространство внешнего мира, сколько висели в комнатах вроде картин. Отцовский кабинет напоминал барокамеру, в которой книги, рукописи, мысли, сигарный дым создавали иное атмосферное давление, чем существовавшее вовне. Эти кабинеты были мне хорошо знакомы и в то же время не переставали казаться чужими.
60
Дом, куда мы переехали… — Семья Шлинк действительно переехала в начале 1960-х гг. на правый берег Неккара в другой район.