Осень в Петербурге (др. перевод) - Кутзее Джон Максвелл (читаем книги txt) 📗
Он убыстряет шаг. И хоть он раз за разом теряет их в людской толпе, ко времени, когда женщины заходят в лавку, он почти уже их нагоняет. Перед тем как войти, высокая окидывает взглядом улицу. Его поражает синева ее глаз и бледность кожи. Взгляд женщины скользит по нему не задерживаясь.
Он пересекает улицу и неторопливо прохаживается туда-сюда, ожидая, когда женщины выйдут. Проходит пять минут, десять. Он начинает зябнуть.
Медная табличка сообщает, что здесь находится мастерская Madame la Fay не то la Fй e, модистки. Он открывает дверь; звякает звонок. В узкой светлой комнате сидят за двумя длинными швейными столами девушки в одинаковых серых платьях. Средних лет женщина спешит ему навстречу.
— Мсье?
— Несколько минут назад сюда вошла моя знакомая — молодая дама. Я подумал… — Он растерянно оглядывает мастерскую: ни чухонки, ни второй женщины здесь нет и в помине. — Прошу простить, я, верно, ошибся.
Две ближайшие к нему молоденькие белошвейки, видя его растерянность, прыскают. Что до Madame la Fay, она утрачивает к нему интерес.
— Это вы, должно быть, студенток ищете, — равнодушно роняет она. — Мы с ними не знаемся.
Он еще раз извиняется и направляется к выходу.
— Эй! — раздается за его спиной.
Он оборачивается. Одна из девушек указывает на дверцу слева от него:
— Вон туда!
Он попадает в узкий проход, отделенный стеною от улицы. Железная лесенка ведет во второй этаж. Поколебавшись, он поднимается по ней.
Темный, пропитанный кухонным запахом коридор. Откуда-то сверху долетают визгливые звуки, кто-то неумело наигрывает на скрипке цыганский мотив. Двигаясь на звук, он еще двумя маршами лестницы поднимается к полуотворенной двери мансарды и стучит. Ему открывает чухонка. На флегматичном лице ее не выражается никакого удивления.
— Могу я поговорить с вами? — спрашивает он.
Чухонка отступает в сторону. На скрипке играет одетый в черное молодой человек. При виде постороннего он на середине фразы обрывает игру, бросает быстрый взгляд на рослую женщину, хватает шапку и, ни слова не сказав, выходит.
Он обращается к чухонке:
— Я заметил вас на улице и пошел следом. Мы можем переговорить с глазу на глаз?
Она усаживается на диван, но ему сесть не предлагает. Ноги ее едва достают до полу.
— Говорите.
— Вы сделали вчера одно замечание о смерти моего сына. Я желал бы знать больше. Не из какой-либо мстительности. Я для собственного облегчения спрашиваю. Для того, чтобы снять груз со своей души.
Она насмешливо оглядывает его.
— Для собственного облегчения?
— Я хочу сказать, что приехал в Петербург не для того, чтобы изобличить кого-либо, — упрямо продолжает он, — но после сказанного вами об обстоятельствах смерти его я не могу оставить ваши слова без внимания, не могу от них отмахнуться.
Он умолкает. Голова кружится, он вдруг ощущает страшную слабость. Закрывая глаза, он видит приближающегося к нему Павла. Рядом с ним идет девушка, выбранная им в невесты. Еще миг, и Павел заговорит, представляя свою нареченную; еще миг, и он подумает: «Вот и славно, наконец-то годы отцовства закончились, наконец появились руки, в которые я могу его передать!» Еще миг, и он улыбнется Павлу радостной, облегченной улыбкой. Но кто мог стать его невестой? Не эта ли высокая (почти с Павла ростом) женщина с пронзительными синими глазами?
Сделав над собою усилие, он отгоняет видение. Он уже произносит, без какой-либо, как ему кажется, интонации, следующую фразу:
— У меня есть обязанности перед сыном, уклоняться от выполнения коих я не вправе.
Вот и все. Слова подошли к концу, иссякли. Повисает молчание, которое все длится и длится. Он пытается вернуть видение Павла и его нареченной, но вместо них появляется почему-то Иванов, во всяком случае руки Иванова — бледные пухлые пальцы, высовывающиеся, точно черви, из зеленой шерсти митенок. Лицо же Иванова покачивается в каком-то сернистом тумане, не замирая на срок, довольный, чтобы его разглядеть. Выражение, впрочем, различается: хитрая, назойливая улыбка, как будто Иванов осведомлен о чем-то, способном ему повредить, и хочет, чтобы он знал об этой осведомленности.
Он встряхивает головой, пытаясь собраться с мыслями. Он стоит перед чухонкой, будто забывший реплику актер. Молчание тяжким грузом налегает на комнату. Грузом или покоем, думает он, какой настал бы покой, если б все вдруг остановилось, и птицы небесные замерли бы в полете, и гигантский шар застыл на орбите! Определенно близится припадок, сдержать который он ничем не способен. Он наслаждается последними мгновениями покоя. Какая жалость, что покой не может продлиться вовек! Откуда-то издали до него доносится крик, скорее всего его собственный. «И будет скрежет зубовный» — слова пролетают пред ним, затем все исчезает.
Возвращается он с чувством, что словно бы уезжал в далекую страну и состарился там и поседел. На деле же он, как и прежде, стоит посредине комнаты, все еще на ногах, лишь рука его почему-то приподнята. И женщины все еще здесь, даже позы их не переменились, разве что на лице чухонки появилось опасливое выражение.
— Позвольте мне присесть, — выдавливает он, язык его с трудом умещается во рту.
Чухонка освобождает ему место, он садится рядом с ней на диван, свешивает голову, которая вновь начинает кружиться.
— Вам не по себе? — спрашивает чухонка.
Он не отвечает. Что это хотел он сказать ей и почему его все время одолевает такая усталость? Мозг точно окутан туманом. Если бы он был персонажем книги, что мог бы сказать он в минуту, в которую должно либо вылить всю душу, либо оставить страницу пустой?
— Если бы вы только знали, — медленно начинает он, — какую тоску испытываю я в вашем присутствии, насколько оно мне чуждо. Принять участие в играх, в которые вы играете, я не могу. То, что влечет вас, что увлекло, должно быть, и Павла, меня не влечет нисколько. По чести говоря, оно кажется мне отвратительным.
Так и не промолвив ни слова, высокая женщина выходит из комнаты. Шелест ее платья, дуновенье лаванды, когда она минует его, вызывают в нем внезапный трепет желания. Желания чего? Этой женщины? Определенно нет — или не только ее. Молодости, скорее навеки утраченной свободы расшнурованных платьев, нагих тел. Пусть так, и все же это ответное движение тревожит его. Почему именно здесь, почему сейчас? Что-то связанное с усталостью, но, возможно, и с Павлом — с попытками отыскать себе место в мире Павла, в его эротическом окружении.
— Мне показали списки людей, намеченных вами для казни, — говорит он.
Чухонка пристально глядит на него.
— Списки эти теперь в полиции, надеюсь, вы это понимаете. Их взяли из комнаты Павла. Я же вот что хочу спросить: отведено ли всякому из вас просто некоторое число жертв, которых должно убить, или каждому назначены люди совершенно определенные, только ваши и больше ничьи? И если верно последнее, ждут ли от вас, что вы станете заранее их изучать, вникать в их повседневную жизнь? Следите ли вы за ними прямо в домах их?
Чухонка пытается что-то сказать, но он уже ощущает прилив новых сил и голос его крепнет, заглушая ее слова.
— Если так, если это так, не получится ли, что вы по необходимости свыкнетесь с вашими жертвами в мере большей, нежели вам того хочется? Не станете ли вы как некий человек, скажем, нищий, которого зовут с улицы и дают ему копеек пятьдесят, чтобы он избавился от дряхлой, ослепшей собаки, и вот он берет веревку, вяжет петлю и гладит собаку, чтобы успокоить ее, бормочет ей какие-то слова и ощущает внезапно наплыв добрых чувств, отчего он и собака становятся друг дружке уже не чужими, а простая работа, которую ему предстоит совершить, обращается в самое черное предательство, такое, в сущности, предательство, что едва он натягивает веревку, в тот самый миг, как он натягивает ее, душа собаки обращается в призрак, который потом приходит к нему день за днем, удивленно скуля: «Почему именно ты это сделал?» Такая мысль, она не способна остановить вас?