Ящик водки. Том 3 - Кох Альфред Рейнгольдович (читать книги регистрация TXT) 📗
Свинаренко: Мой друг Игорь Футымский, физик и философ, выдвинул теорию. Теория такая. Если начинается бунт, то, если его слишком мягкими средствами пытаться подавить, то не будет эффекта. А если слишком жестокими, то опять будет слишком серьезное кровопускание, гражданская война, выведение экономики из строя… А нужно именно найти оптимальный вариант… Одного человека убить — мало. Сто — много. А надо десять-двадцать, причем не в подвалах из пистолета, а каким-то серьезным оружием. И тогда волна сбивается, бунт прекращается, и снова идет нормальная жизнь. В новейшее время это нам продемонстрировал Пиночет — когда он убил Альенде и с ним десяток бунтовщиков. Убил ракетой, выпушенной с боевого самолета. У нас Борис Николаич в октябре 93-го использовал ровно ту же методику. Он из танковых пушек велел пальнуть, и бунт сразу пошел на убыль. Все успокоились.
— Ну, это не Пиночет изобрел, я думаю, это значительно раньше изобрели. Но громкое, публичное, жестокое проявление непреклонности власти сразу, в начале бунта, когда власть видит, что в случае проигрыша пощады не будет, а вероятность проигрыша достаточно высока, — значительная часть бунтовщиков приходит в себя. И кстати, вот эту непреклонность в различных видах демонстрировал еще Николай Палыч, государь-император, «непреклонность» — это было любимое его слово. В его время бунтов было много. И твой любимый Астольф де Кюстин в 39-м году находился в Российской империи как раз в царствование Николай Палыча. А как император польский мятеж подавил? А как венгерский подавил? Не говоря уже о всех этих бунтах, которые были по всей России. Вот этой самой непреклонностью подавил. Пушкин об этом писал в «Дубровском». Финал, когда солдаты пришли — и деревню расстреляли. Крестьяне же там в разбойники подались во главе с Дубровским-младшим. Прислали полроты солдат — и пи…дец, всю деревню расстреляли.
— Если бы Ленина пораньше застрелили… Проявили б к нему непреклонность…
— Не-е-ет.
— Как-то тоже бы сгладилось.
— Нет. Нет. С Лениным ситуация была более сложная, там стрелять некому было — вот что.
— Ладно, спецназ какой-то оставался.
— Корниловский мятеж был летом еще при Керенском, он пошел на Питер — но остановился под Гатчиной.
— Но ты помнишь, как в «Поднятой целине» или в «Тихом Доне» кто-то говорит, кулак какой-то: «А правда, что в 1903 году большевиков было двадцать человек?» Ему отвечают — да, правда. Он говорит: «Вот бы тогда бы их перестрелять всех…»
— Ха-ха!
— А я никакого не видел путча в том октябре, потому что в это время запускался журнал новый — «Домовой». А журнал, когда запускается, то нет ни денег, ни людей. Надо и самому все писать, и за другими переписывать. Ты будешь смеяться — иногда ночевали даже в редакции. В таких случаях часто акции обещают. Но, как правило, кидают.
— Короче, ты путча не помнишь. Тогда рассказывай про «Домовой».
— Так я тебе и рассказываю. Я в курсе, что идет путч. А сам сижу в редакции. И пишу, как пить шампанское, чем хорош Париж… Какие «мерсы» новые поступили. А на улицах какая-то стрельба… Я прихожу к Яковлеву, говорю: «Слушай, чего там вообще такое? Давай, может, я съезжу на путч, чего-то напишу, а?» А он говорит: «Не отвлекайся, нам надо срочно сдать номер. Путч через три дня закончится, и только зря пролазишь по баррикадам, сорвешь выпуск журнала, и все». И я, значит, вернулся к компьютеру и стал дальше сочинять про сладкую жизнь. А сразу же по окончании путча поехал в командировку в Париж. В журнале «Домовой» была рубрика «Тусовка», где раз в месяц должен быть репортаж с какого-то события международного. Я, собственно, под это и пошел в «Домовой».
Комментарий Свинаренко
В один прекрасный летний день 1993 года Володя Яковлев, основатель «Коммерсанта», сказал мне озабоченно, что ищет человека для нового проекта — чтоб тот ездил по всему миру и писал заметки о разных забавных событиях.
— Ну так вот он я! — говорю.
— Куда тебе? Писать ты, ладно, умеешь. И фотографируешь… Права есть у тебя?
— Только что получил.
— Это хорошо… Но языков-то не знаешь!
— С чего это ты взял, что не знаю?
— Да откуда ж тебе их знать? Ты с Макеевки, спецшкол не кончал…
— Fuck you! — сказал я и грязно выругался.
— Гм, — буркнул он.
Мы обменялись еще парой реплик по— Английски…
— Ах да! — спохватился он. — Ты же, точно, еще и немецкий знаешь! — вспомнил он.
Немецким я его в свое время достал. В начале девяностых, когда я работал на немецкие газеты, в редакции был только один телефон с выходом на международную линию — и всего один факс. Этот аппарат стоял в приемной Яковлева, я звонил оттуда и, поскольку связь в те годы была паршивая, долго еще орал, переспрашивая, читается ли факс. На мой ор выходил из своего кабинета Яковлев и возмущался — как я смею с его телефона звонить немцам! Евреи иногда слишком чувствительны ко всему, что связано с Германией. Но мне таки удалось его убедить, что раз другого пригодного для моих задач аппарата в редакции нет, я вправе пользоваться командирским.
Когда мы разобрались с языками германской группы, я сообщил руководству, что у меня еще и кое-какие романские языки есть в запасе, так что скорей про Яковлева можно сказать, что он не знает языков, чем про меня. Несмотря на эту мою неполиткорректную реплику, вопрос был как будто совсем уже решен в мою пользу — и тут Яковлев вдруг обратил внимание на мою стальную нержавеющую улыбку: у меня с десяток зубов был накрыт железными коронками.
— Пора тебе нормальные зубы вставить, — сказал он.
— Знаешь что? Мои зубы — это мое личное дело. — Железные коронки меня вполне устраивали, а чужое вмешательство в мои дела — нет.
— Согласен, это твое личное дело. Но тогда и мое личное — решать, кого я назначу главным путешественником.
— Да ладно! — миролюбиво сказал я. — Ну, что ты сразу горячишься! Да поставлю я зубы, подумаешь…
Я продал свой «Москвич» 41-й модели и на вырученные 2000 долларов таки обзавелся белыми нерусскими зубами.
И в итоге этим счастливым парнем, которому пришлось мотаться по разным континентам в силу производственной необходимости, оказался я.
Иду, бывало, по коммерсантовским коридорам — загорелый, усталый — jet lag ведь — с тремя загранпаспортами, распухшими от наклеенных виз, и простые репортеры, бледные, сгорбленные над казенными компьютерами, недобро смотрят мне вслед. Иногда меня окликали:
— Ты к нам надолго? Проездом? Из Африки в Китай? — невесело пытались шутить они.
— Нет — из Штатов в Австралию, — честно отвечал я.
Свинаренко: Да… Когда я учился в школе, думал: «Вот, надо работать журналистом — то есть ездить в Париж и Нью-Йорк по делу срочно, собирать там фактуру, фотографировать для глянцевых журналов…» Когда я, готовясь к этому, учил иностранные языки, знакомые говорили: «Ну ты дурак! Куда тебе в Париж?! С шахты-то? И без тебя полно желающих!»
— Скажи, а теперь, оглядываясь на пережитое, ты можешь сказать, что свои школьные амбиции — стать журналистом — ты удовлетворил полностью? В том виде, в каком они тогда были?
— В том — да.
— Теперь ты понимаешь, что это — херня на постном масле?
— Вовсе нет. Это было очень забавно!
— Не, ну ты сейчас удовлетворен тем, что ты достиг?
— Насчет удовлетворения — вопрос непростой. Но могу сказать, что к 93-м году я осуществил свои самые смелые планы, — касательно журналистики.
— Журналист, который ездит по заграницам.
— В том числе и по заграницам. А не просто сидит гниет в редакции.
— И в колхозе «Стальное вымя»…
— Ну, типа. И не воюет с пьющими и трахающимися сотрудниками, когда все всё забыли и ничего не успели, когда личный состав грызет тебе спину и пьет твою кровь.
— А, я понял — репортер в том смысле, в котором поздний Юлиан Семенов описывал свое пребывание за границей. Да, да…
— Ну, да. И бабки еще платят нормальные, как начальнику. Еще был советский фильм «Журналист» — черно-белый, помнишь?