Домой возврата нет - Вулф Томас (книги онлайн .TXT) 📗
Дорогой Лис, дорогой мой друг, я слушал Вас и понимал, но согласиться не мог. По-Вашему выходит — а я слушал Вас и понимал, — что, если уничтожить старые чудовища, взамен созданы будут новые. По-Вашему выходит, что, если опрокинуть старые тирании, на их месте возникнут новые, такие же мрачные и зловещие. По-Вашему выходит, что все вопиющее зло в окружающем нас мире — чудовищное и порочное неравновесие между властью и зависимостью, между нуждой и изобилием, между привилегиями и тяжким гнетом — неизбежно, потому что оно спокон веку было проклятием человека и непременным условием его существования. И тут между нами легла пропасть. Вы высказывали и утверждали свои взгляды, я выслушал Вас, но согласиться не мог.
Если определить в немногих словах Ваши устои и Ваше поведение, вряд ли найдется человек добрей и мягче, но и человек столь безнадежно смиренный. Я видел чудо: как Вы на деле — в жизни своей и в поведении — следуете проповеди Екклезиаста. Я видел, как Вы терзались и не находили себе места, оттого что талант пропадает втуне, оттого что человек дурно распорядился своей жизнью, оттого что работа, которая должна быть сделана, осталась несделанной. Я видел, как Вы поистине горы сворачивали, лишь бы спасти то, что, по-Вашему, стоило усилий и могло быть спасено. Я видел, как Вы совершали чудеса труда и терпения, вытаскивая тонущий талант из трясины неудач, а он снова в нее погружался, и тут бы Вам смиренно и горестно признать себя побежденным, — но нет, всякий раз глаза Ваши метали молнии, воля Ваша становилась тверже стали, Вы ударяли кулаком по столу и шептали горячо, чуть ли не яростно: «Он не должен опускаться. Еще не все потеряно. Я не допущу, чтоб он пропал, он не должен пропасть!»
Чтобы запечатлеть эту Вашу благородную способность во всем великолепии, как она того заслуживает, я считаю своим долгом сказать о ней здесь. Ибо без этого невозможно по-настоящему понять, чего Вы на самом деле стоите и что Вы за человек. Рассказать о Вашей молчаливой, суровой покорности судьбе, не рассказав прежде о вдохновенном упорстве Ваших трудов, значило бы нарисовать искаженный, неполный образ удивительнейшего и так хорошо знакомого, самого хитроумного и прямодушного, самого простого и сложного из всех американцев Вашего поколения.
Сказать, что Вы смотрели на все страдания и несправедливости нашего измученного, исстрадавшегося мира с терпимостью и покорностью судьбе, и не сказать о Ваших самозабвенных, сверхъестественных усилиях спасти все, что только можно спасти, было бы несправедливо. Никто лучше Вас не исполнял повеление Проповедника трудиться не покладая рук и всякое дело делать в полную силу. Никто не следовал этому повелению так самоотверженно, — не только в своей работе, а еще и спасая других, кто не мог сам исполнить повеление Проповедника, но кого еще можно было спасти. Но никто и не смирялся так легко и спокойно с непоправимым. Я уверен, Вы рискнули бы жизнью, чтобы спасти друга, который бессмысленно, понапрасну подставил себя под удар, но я знаю также, что смерть его, окажись она неизбежна, Вы бы приняли без сожаления. Я видел Вас мрачного, с ввалившимися глазами, когда Вас грызла тревога за любимого ребенка, страдающего нервным шоком или каким-то недугом, в котором врачи не могли разобраться. Вы в конце концов доискались до причины, и ребенок выздоровел; но я знаю, окажись болезнь неизлечимой и смертельной, Вы приняли бы это со смирением, столь же сдержанным, сколь страстно перед тем искали спасения.
Вот почему парадокс огромной разницы между нами столь же тяжек и странен, как парадокс нашей противоположности. В этом и есть корень нашей беды, отсюда и разрыв. Следуя своей философии, Вы приемлете существующий порядок вещей, потому что не надеетесь его изменить; а если бы и могли изменить, Вам кажется, что любой другой порядок был бы ничуть не лучше. Если говорить об истинах нетленных, вечных, возможно, Вы и Проповедник правы, ибо нет мудрости мудрей Екклезиаста, нет приятия в конечном счете столь подлинного, как суровый фатализм скалы. Человек рожден жить, страдать и умереть, и что бы ни выпало на его долю, удел его — трагичен. В конечном счете это бесспорно. Но каждым часом нашей жизни мы обязаны это опровергать, дорогой мой Лис.
Человечество сотворено на веки вечные, но каждый человек в отдельности недолговечен. После него будут новые беды, но его заботят беды нынешние. И, мне кажется, для меня и таких, как я, суть всякой веры, суть всякой религии в том, что жизнь человека может стать и станет лучше; что величайших врагов человека в том обличье, в каком они существуют сейчас, в том обличье, в каком они существуют повсюду, — страх, ненависть, рабство, жестокость, нужду, нищету, — можно победить и уничтожить. Но победить и уничтожить их можно, только если совершенно перестроить современное общество. Скорбной и смиренной покорностью судьбе их не победишь. И не победишь философией всеприятия, трагическим предположением, будто все сущее, все, что есть в мире дурного ли, хорошего, в нынешнем своем виде пребудет вовеки. Любое зло, которое мы ненавидим — Вы не меньше, чем я, — нельзя ниспровергнуть, пожимая плечами, вздыхая или покачивая головой, пусть даже и очень мудрой. Мне кажется, когда мы отступаем перед лютыми бедами и укрываемся за утверждением, что судьба человека все равно трагична, они лишь измываются над нами и наглеют. И если веришь, будто взамен старых чудовищ возникнут новые, столь же зловредные, веришь, будто огромный гнусный рой людских несчастий, выпущенных однажды из ящика Пандоры, никогда уже не станет меньше, тем самым помогаешь злу оставаться неизменным навсегда.
Возможна, с точки зрения вечности Вы и Проповедник правы, но, дорогой Лис, мы, живые люди, правы Сегодня. И ради этого Сегодня, ради нас, живущих, мы должны говорить, и говорить правду, всю правду, какую видим и знаем. Вооруженные мужеством правды, мы встретим идущих на нас врагов и непременно их одолеем. И если, победив их, увидим, что приближаются новые враги, мы встретим их на рубеже, где победили прежних, и оттуда снова пойдем вперед. В этом утверждении, в продолжении этой непрестанной войны — религия человека, его живая вера.
48. Символ веры
Никогда еще я не провозглашал свою веру, — писал в заключение Джордж Лису, — хотя верил во многое и не скрывал этого. Но я никогда не формулировал свою веру — всеми фибрами души я сопротивлялся жестким рамкам, законченности формулировок.
Так же как Вы скала жизни, я — паутина; так же как Вы гранит Времени, я, вероятно, растение Времени. Моя жизнь, больше чем у всех, кого я знаю, сходна с растением. Я не встречал человека, который бы так глубоко ушел корнями в почву Времени и Памяти, в климат своей отдельной вселенной. Вы были со мной рядом во все время моей непомерно трудной борьбы. Все четыре года, пока я жил и работал в Бруклине, пока исследовал его джунгли, темные, точно джунгли моей души, Вы были подле меня, следовали за мной, были мне верны.
Вы никогда не сомневались, что я закончу, доведу свой труд до конца, завершу круг и создам нечто цельное. Сомнения одолевали только меня — все возрастающие, мучительные, рожденные моей усталостью и отчаянием да болтовней ничтожных и злобных людишек, которые, ничего не зная, упорно нашептывали, что мне никогда не добраться до конца, потому что не под силу начать. Оба мы знаем, какая это нелепая ложь — такая ложь и нелепость, что порой меня одолевает болезненный и досадливый смех. Они были очень далеки от истины, меня-то пугало обратное: я боялся, что никогда уже ничего не смогу закончить, потому что никогда не сумею передать все, что узнал, перечувствовал, передумал и о чем непременно должен был сказать.
Я запутался в гигантской паутине всего, что досталось мне в наследство, в неиссякаемых запасах воспоминаний, и эта необычайная памятливость, идущая от предков с материнской стороны, миллионами живых волокон соединила меня с прошлым — не только моим, но с прошлым моего родного края, и потому в конечном счете ничто не ускользнуло от этой моей глубоко укоренившейся потребности прочувствовать и изведать все и вся. Как в такой-то день всходило и заходило солнце, как щекотала трава пальцы босых ног, как внезапно наступал полдень, как хлопала железная калитка и скрежетал, останавливаясь на углу, трамвай, и мягко шаркали по тротуару кожаные подошвы, когда мужчины шли домой обедать, и как пахла ботва репы, и позвякивали щипцы мороженщика, и кудахтала курица, — а там, дальше, Время постепенно меркнет, будто сон, сливается с той забытой порой, когда мне было два года. Мой мозг непрестанно пульсирует, извлекая на свет божий и это, и еще многое: все исчезнувшие звуки и голоса, все забытые воспоминания — и они оживают в моих снах, и тяжкое их бремя я несу вечно по бесконечным дорогам сна. Ничто не утрачено. Все возвращается, течет нескончаемым потоком, даже взбухшая пузырями краска на каминной доске в доме моего отца, запах старого, продавленного кожаного дивана, запах пыльных бутылок и паутины в погребе, порою неторопливый удар усталым копытом по тряскому настилу в платной конюшне, и гордо задирается и помахивает хвост, и падают «яблоки», и в них вкраплены зерна овса. Я заново ощущал все пережитые когда-то времена и настроения, — самые последние дни зимней безысходности в марте и леденящее, мучительное уныние изодранных багровых закатов, волшебство молодой зелени в апреле, слепой ужас и духоту от раскаленного бетона в разгар лета, и октябрь, пахнущий палым листом и дымом костра. Забытые мгновения и несчетные часы возвращаются ко мне со всем непомерным грузом моей памяти, вместе с давным-давно отзвучавшими в горах голосами — голосами моих кровных родичей, которых уже нет в живых и которых я никогда не видел, с домами, которые они построили и в которых умерли, с рытвинами на дорогах, которые они проторили; возвращается каждое нигде не записанное мгновение их далекой, давно минувшей, никому не ведомой жизни, о котором рассказывала мне тетушка Мэй. Так все это воскресает в постоянно пульсирующем мозгу, так снова вырастает удивительное растение, побег за побегом, корень за корнем, волоконце за волоконцем, — и вот оно встает во весь рост, это удивительное растение, плоть от плоти той почвы, что его породила и нашла в нем свое живое завершение.