Я исповедуюсь - Кабре Жауме (книги .TXT) 📗
Николя Аркан состарился подле своей скрипки и завещал ее дочери, игравшей на клавесине, а та – своему племяннику Нестору, сочинителю знаменитых «Эстампов», он – своему сыну, сын – племяннику, и так до тех пор, пока Жюль Аркан не совершил несколько крупных промахов на бирже и не вынужден был расстаться с фамильной ценностью. А больная теща жила, как и Аркан, в Антверпене. Скрипка с прекрасным звучанием и пропорциями, чудесная на ощупь, великолепной формы… Настоящее произведение кремонских мастеров. И если бы у отца была совесть, если бы Фойгт был честным человеком и не выказал интереса к скрипке, если бы… я бы не рассказывал тебе все это. Если бы у меня не было Сториони, я бы не подружился с Бернатом. И не познакомился с тобой на концерте в Париже. Я был бы другим и не говорил бы сейчас с тобой. Я знаю: я рассказывал беспорядочно, но ведь у меня в голове уже туман. Я дошел до этого места, не имея возможности перечитать то, что написал. У меня не хватает духу взглянуть назад. Во-первых, потому, что когда я писал, то часто плакал, а во-вторых, потому, что с каждым днем я сквозь туман вижу все хуже. Я превращаюсь в персонажа с картины Хоппера, смотрящего в окно и на жизнь невидящим взором, а во рту у него гадкий привкус от виски и табака.
Бернат посмотрел на Адриа, которого, казалось, занимал листок глицинии у его головы. Он не сразу решился спросить:
– Тебе ничего не напоминает то, что я читаю?
Адриа, помолчав какое-то время, с виноватым видом ответил:
– А вы думаете, что должно?
– Почему ты говоришь со мной на «вы»? Я – Бернат.
– Бернат.
Но листок глицинии был интересней. И Бернат снова принялся читать с того места, на котором остановился и где Адриа говорил: я хочу тебе сказать, любимая, об одной вещи, которая не дает мне покоя, – я провел всю свою жизнь, размышляя о культурной истории человечества и пытаясь научиться хорошо играть на инструменте, на котором нельзя играть, и теперь хочу сказать тебе, что все мы, со всеми нашими пристрастиями и страстями, в сущности, не более чем ссучья случайность. И что факты, поступки и события путаются между собой, а мы, люди, сталкиваемся друг с другом, находим, теряем или упускаем друг друга тоже по чистой случайности. Случай правит всем, а может быть, ничто не случайно, точнее сказать – все предрешено заранее. Я не знаю, какое утверждение принять, потому что оба справедливы. И если уж я не верю в Бога, то как я могу поверить в предопределенность, как ее ни назови – хоть судьбой, хоть еще как.
Любимая, уже поздно, глубокая ночь. Я пишу, сидя перед твоим автопортретом, который хранит твою душу – ведь ты сумела ее передать. И перед двумя самыми важными в моей жизни пейзажами. Кто-то из соседей, кажется Карререс с четвертого этажа – такой русый и высокий, помнишь? – захлопнул дверь лифта слишком громко для такого позднего часа. Прощай, Карререс. Все эти месяцы я писал на оборотках рукописи, в которой безуспешно пытался рассуждать о зле. Только впустую потратил время. Теперь бумага исписана с двух сторон. С одной – неудавшиеся размышления. С другой – рассказ о событиях моей жизни и моих страхах. Я смог рассказать тебе о моей жизни кучу вещей – может, и неточно, но это истинная правда. И я могу тебе говорить, строить догадки или что-то сочинять о жизни моих родителей, которых я ненавидел, осуждал, презирал и по которым я теперь немного скучаю.
Этот рассказ для тебя, чтобы ты жила где бы то ни было, пусть хотя бы в моем повествовании. Но я рассказываю не для себя – я не дотяну и до завтра. Я чувствую себя, как Аниций Манлий Торкват Северин Боэций [424], который родился в Риме около четыреста семьдесят пятого года и прославился как знаток античной философии. Я защитил докторскую диссертацию в тысяча девятьсот семьдесят шестом году в Тюбингенском университете, а затем работал в Барселонском университете, в пятнадцати минутах ходьбы от дома. Я опубликовал много работ, родившихся из размышлений вслух в университетских аудиториях. Я занимал важные государственные должности, чем заслужил почет, но потом впал в немилость и был заключен в тюрьму Агер Кавентианус в Павии, которая тогда еще не называлась Павией. Я с нетерпением жду, когда судьи вынесут приговор, хотя знаю, что меня приговорят к смерти. Вот почему я останавливаю время, сочиняя De consolatione philosophiae [425], покуда жду конца и пишу для тебя эти воспоминания, которые иначе и не назовешь. Моя смерть будет долгой, совсем не как у Боэция. Моего императора-убийцу зовут не Теодорих, а Альцгеймер Великий.
За мои грехи, за мои грехи, за мои великие грехи, как учили меня в школе, хотя я, кажется, даже не крещеный. И сдабривали все это невероятной историей о первородном грехе. На мне лежит вина за все; если нужно, буду виноват во всех случавшихся на земле пожарах, землетрясениях и наводнениях. Я не знаю, где Бог. Твой, мой, Бог Эпштейнов. Чувство одиночества мучит меня, любимая моя, любимейшая Сара.
Грешнику не дано искупления. Самое большее – прощение жертвы. Но часто, даже получив прощение, он не может жить. Мюсс решил исправлять содеянное зло, не дожидаясь прощения ни от кого, в том числе и от Бога. Я чувствую, что виноват во многом, но попытался жить дальше. Confiteor. Я пишу с большим трудом, я устал и часто путаюсь, потому что у меня уже бывают нехорошие провалы в памяти. Как я понял из разговоров с врачом, когда эти листки будут изданы, любимая, я уже стану овощем, не способным никого попросить, чтобы – не из любви, но хотя бы из сострадания – мне помогли уйти из жизни.
Бернат взглянул на своего друга, и тот молча тоже посмотрел на него. На мгновение Бернат испугался, потому что ему привиделся взгляд Гертруды. Но, несмотря ни на что, он продолжал читать: я писал все это в безнадежной попытке удержать тебя, я сошел в ад своей памяти, и боги позволили мне забрать тебя с одним невыполнимым условием. Теперь я понимаю жену Лота, обернувшуюся в ненужный момент. Я клянусь, что обернулся, чтобы поддержать тебя на неровной ступеньке лестницы. Безжалостные боги Гадеса вернули тебя в ад смерти. Я не смог тебя возродить, дорогая Эври?дика.
– Эвриди?ка.
– Что?
– Ничего. Извините.
Бернат несколько минут молчал. Он покрылся холодным потом. От страха.
– Ты меня понимаешь?
– Что?
– Ты знаешь, что я читаю?
– Нет.
– Вилсон!
– Одну минуту! – решился Бернат. – Я сейчас приду. – И добавил без капли иронии: – Ты никуда не уходи. И не зови Вилсона, я сейчас вернусь.
– Вилсон!
Перепуганный Бернат, у которого сердце готово было выпрыгнуть из груди, не спрашивая разрешения, ворвался в кабинет врача и крикнул: доктор Вальс, он у меня исправил неправильное ударение!
Врач оторвал взгляд от какой-то бумаги. Несколько секунд он осмыслял услышанное, как будто заразился медлительностью у своих больных.
– Это рефлекторное. – Он взглянул в свои бумаги, а потом опять на Берната. – Сеньор Ардевол не может ничего вспомнить. Теперь уже не может. Это у него получилось случайно. К глубокому сожалению для всех нас.
– Но он сказал «Эвриди?ка», когда я произнес «Эври?дика».
– Это случайно. Уверяю вас, это случайно.
Бернат вернулся к своему другу в уголок с глициниями и сказал: прости, Адриа, я очень беспокоюсь, потому что…
Адриа смотрел на него несколько секунд, а потом спросил:
– Это хорошо или плохо?
Бернат подумал: бедный ты мой друг, ты всю жизнь размышлял и рассуждал, а теперь можешь только спросить, хорошо это или плохо. Как будто жизнь сводится только к одному – поступать плохо или не поступать. А может, так и есть. Не знаю.
Они посидели еще какое-то время молча, пока наконец Бернат не продолжил громко и четко читать: теперь я уже подобрался к концу. Я несколько месяцев писал не переставая, заново проживая всю свою жизнь; я успел закончить рассказ, но у меня не остается сил привести его в порядок, как того требуют правила. Врач объяснил мне, что разум мой будет угасать постепенно, со скоростью, которую предугадать невозможно, потому что каждый случай – особый. Мы договорились, что, пока я остаюсь самим собой, эта самая… ну как ее… в общем, что она будет у меня круглосуточно, потому что за мной надо присматривать. А скоро надо будет нанять еще двух человек, чтобы со мной всегда кто-то был… Видишь, на что я трачу деньги от продажи магазина? Я решил, что, покуда во мне теплится ясное сознание, я не расстанусь с книгами. А когда оно меня совсем покинет, мне будет все равно. Так как тебя нет рядом, чтобы заботиться обо мне, а Лола Маленькая поспешила уйти из жизни много лет назад… мне приходится все продумывать самому. В лечебнице Кольсерола, около моей любимой Барселоны, будут ухаживать за моим телом, когда я уже отправлюсь в мир, который уж не знаю, состоит ли из теней. Меня уверяют, что читать мне там не захочется. Разве это не насмешка судьбы, что я, живший всю жизнь так, чтобы осознавать предпринятые мной шаги, и всю жизнь считавший себя виноватым во множестве проступков, в том числе и тех, которые совершило все человечество, уйду из жизни, даже не понимая, что я ухожу. Прощай, Адриа. Я говорю себе это сейчас на всякий случай. Я оглядываю кабинет, где провел столько часов. «Еще на мгновение посмотрим на родные берега, на все те предметы, которых мы больше никогда не увидим… И постараемся войти в смерть с открытыми глазами» [426], – говорит император Адриан перед смертью. Милая душа моя, Сара. Душа нежная и зыбкая, спутница моего тела, ты первой сошла в те блеклые, мрачные и голые места [427]. Как же это ужасно. Я перестаю писать и снимаю телефонную трубку. Набираю номер мобильника моего друга: я уже много месяцев ничего о нем не знаю, сижу в своем кабинете и пишу.
424
Аниций Манлий Торкват Северин Боэций (ок. 475–524/525) – философ-неоплатоник, теоретик музыки, государственный деятель. Занимал высокие посты при остготском короле Теодорихе Великом. Был обвинен в государственной измене и казнен. Свое самое знаменитое сочинение – трактат «Об утешении философией» написал в тюрьме в ожидании казни.
425
«Об утешении философией» (лат.).
426
Здесь цитируются заключительные фразы романа М. Юрсенар «Воспоминания Адриана» (в переводе М. Ваксмахера).
427
Слегка измененная цитата из того же романа.