Паломар - Кальвино Итало (книга жизни .TXT) 📗
Продолжая слушать объяснения друга-гида, Паломар все время сталкивается с учениками, и до него доносятся слова учителя. Бесчисленными ссылками приятеля на мифы он заворожен: аллегорическое толкование, игра в интерпретации всегда казались ему наивысшим проявлением ума. Но также нравится ему, по сути, противоположная позиция учителя: там, где вначале видел Паломар лишь недостаток интереса и поспешность, теперь усматривает он научный и педагогический подход, намеренно используемый этим добросовестным, серьезным парнем метод, правило, которого тот не желает нарушать. Камень и фигура, знак и слово, явленные вне контекста, — лишь конкретные фигура, камень, слово, знак, мы можем только попытаться их определить, их описать как таковые, но имеют ли они помимо зримого еще и потаенный лик, узнать нам не дано. Наверное, отказ усматривать что-либо сверх того, что нам показывают эти камни, есть единственно возможный способ отнестись с почтением к их тайне; пытаться разгадать ее — самонадеянность, измена настоящему, утраченному смыслу.
За пирамидой — коридор или проход, который разделяет две стены: из утрамбованного грунта и резную каменную Стену Змей. Может быть, нет ничего красивей в Туле, чем рельефный фриз на этой каменной стене с изображением череды ползущих друг за дружкой змей; каждая сжимает в пасти человеческий череп, будто хочет проглотить.
Проходят школьники. Учитель им: «Мы видим Стену Змей. У каждой в пасти череп. Но что это значит — неизвестно».
Приятель Паломара не выдерживает: «Да известно! Это неразрывно связанные жизнь и смерть, жизнь — змеи, черепа — смерть, жизнь, которая несет с собою смерть, и смерть, без каковой нет жизни...»
Дети слушают разинув рты, от изумления расширив черные глаза. Паломар же думает о том, что всякий перевод и сам нуждается в расшифровке, и так до бесконечности. Он спрашивает себя: что же означали жизнь и смерть, их неразрывная взаимосвязь и переход одной в другую для тольтеков? Что могут означать они для этой ребятни? А для него, для Паломара? Но он знает, что не смог бы подавить в себе потребности переводить, сменять один язык другим, менять конкретные фигуры на абстрактные слова, а от абстрактных символов переходить к конкретным опытам, вновь и вновь сплетая сети аналогий. Не интерпретировать нельзя, как невозможно удержать себя от размышлений.
Только скрылась детвора за поворотом, маленький учитель упорно повторяет: «No es verdad, неправда то, что сказал этот senor [24]. Что это значит — неизвестно».
Непарные туфли
В одной из стран Востока на базаре Паломар купил, случилось, пару шлепанцев. Дома он обнаруживает: туфли разные, и та, которая пошире, сваливается с ноги. Тогда он вспоминает старого торговца, что сидел на пятках в тихом уголке у груды тапок всех размеров, и видит мысленно, как тот выискивает ему туфлю по ноге, дает примерить, снова запускает руки в груду, выдает предполагаемую парную, и Паломар берет ее, уже не меряя.
«Быть может, — размышляет он, — и где-то в тех местах сейчас шагает человек в непарных туфлях». Паломар воображает ковыляющую по пустыне жилистую тень: что ни шаг с ее ноги слетает туфля — или же, наоборот, сжимает ногу, как тиски. «Может быть, и человек тот думает сейчас о том, что где-то существую я, надеется на встречу, дабы совершить обмен. Связавшие нас узы и конкретней, и яснее большей части связей меж людьми, однако мы с ним никогда не встретимся». Из солидарности с неведомым собратом по несчастью он решает продолжать ходить в непарных туфлях, чтобы сохранить зеркальное отражение и редкую взаимодополнительность хромающих на разных континентах ног.
Паломару неохота расставаться с этой мысленной картиной, но он знает, что она не соответствует реальности. К той груде тапок на базаре добавляется периодически очередная партия, и в глубине горы все время будут оставаться две разрозненные туфли, но, пока старик не исчерпает все запасы (вероятно, этого и не случится, а когда не станет старика, и лавка, и товар достанутся наследникам, а после — их потомкам), довольно будет покопаться в груде, чтобы найти две туфли, составляющие пару. Ошибка скажется, лишь если среди покупателей старинного базара сыщется еще один такой же ротозей, но это, может быть, произойдет через века. Любой процесс из нарушающих миропорядок необратим, но их последствия маскирует или отдаляет пыль огромных чисел, которая дает, по сути, безграничные возможности для появления новых симметрии, пар, комбинаций.
А вдруг оплошность Паломара стала исправлением промаха, допущенного кем-то прежде? Вдруг его просчет привел не к беспорядку, а к порядку? «Может быть, старик отлично знал, что делает, и, дав мне туфли разного размера, устранил несоответствие, которое веками крылось в той переходившей по наследству груде».
Неведомый собрат, возможно, ковылял совсем в другие времена, и симметричные шаги перекликаются теперь не только через моря, но и через века. Однако чувство солидарности в душе синьора Паломара не слабеет. Он все шаркает и шаркает просторным шлепанцем, чтоб отражению было легче.
ПАЛОМАР И ОБЩЕСТВО
О прикусывании языка
В те времена и в той стране, где каждый лезет вон из кожи, оглашая собственные мнения и взгляды, Паломар завел привычку: перед тем как что-то утверждать, три раза прикусить язык. Если он и после этого уверен в том, что собирался заявить, тогда высказывается, иначе же не раскрывает рта. Фактически молчит он целыми неделями и даже месяцами.
Причин помалкивать достаточно всегда, однако Паломар нет-нет да и жалеет, что когда-то промолчал. Он видит: его мысли подтвердились, выскажись он вовремя, возможно, это оказало бы — пусть незначительное — благотворное влияние на ход событий. В подобных случаях он ощущает удовлетворение тем, что оказался прав, и вместе с тем свою вину, поскольку был излишне сдержан. Оба эти чувства так сильны, что Паломар испытывает искушение их выразить словами, однако, трижды, даже шестикратно прикусив язык, приходит к убеждению, что не имеет ни малейших оснований ни для угрызений, ни для гордости.
Что оказался прав он, в том его заслуги нет: ведь по статистике средь массы приходящих ему в голову банальных, вздорных или путаных идей почти наверняка найдется ясная, а то и просто гениальная, и как она возникла у него, так, безусловно, может зародиться и у кого-нибудь другого.
Труднее дать оценку собственному умолчанию. Во времена всеобщего безмолвия немотствовать подобно большинству, само собой, преступно. Но когда вокруг все слишком говорливы, главное — не просто высказать разумную идею, каковая утонет в море слов, а изложить ее в контексте предпосылок и последствий, так чтобы придать высказыванию особенную значимость. Но если значимость отдельных утверждений обусловливает целостность и связность их контекста, остается или говорить, не закрывая рта, или, напротив, рта вообще не открывать. В первом случае бы обнаружилось, что мысль Па-ломара развивается не прямо, а зигзагом, через колебания, опровержения, поправки, среди которых смысл утверждения рискует затеряться. Вторая же возможность требует владения искусством умолчания, которое еще сложнее, чем искусство слова.
Фактически молчание — тоже речь, оно — отказ воспользоваться словом так, как это делают другие; смысл же подобной молчаливой речи — в паузах, иначе говоря, в словах, которые ее порою прерывают, наделяя смыслом то, о чем молчишь.
Вернее, так: молчат иной раз, чтоб не говорить каких-то слов или приберегая их на лучший случай. Но бывает, что одно-единственное слово, сказанное ныне, завтра, может быть, избавит вас от целой сотни или вынудит, наоборот, к произнесению тысячи других. «Прикусывая свой язык, — решает Паломар, — я должен думать не о том лишь, что я выскажу или не выскажу в тот миг, а обо всем том, что, в зависимости от того, скажу я это или не скажу, в дальнейшем будет или же, наоборот, не будет сказано мною самим или другими». Рассудив подобным образом, он прикусывает язык и погружается в молчание.
24
Это неправда... сеньор (исп.).