Я исповедуюсь - Кабре Жауме (книги .TXT) 📗
– Что это? – спросил я.
Незнакомец положил обе ладони на тряпицу и сидел так несколько минут, будто читая про себя молитву, а затем сказал изменившимся голосом: теперь представьте себе, что вы дома сидите и обедаете с женой, тещей и тремя дочками, теща уже неважно себя чувствует, и вдруг…
Старик поднял голову – теперь его глаза были полны слез, не от аллергии и т. д., а настоящих. Но он не стал вытирать слезы боли, посмотрел прямо перед собой и повторил: представьте себе, что вы дома обедаете с женой, больной тещей и тремя дочками, на столе новые нарядные салфетки в бело-голубую клетку, потому что у маленькой Амельете, самой старшей из трех, день рождения. И вдруг кто-то выбивает входную дверь, даже не позвонив, и входит вооруженный до зубов немец в сопровождении еще пяти солдат, стуча сапогами, и все хором кричат: schnell, schnell и raus, raus [393], и, не дав дообедать, тебя вышвыривают из собственного дома навсегда, на всю жизнь, не позволив даже обернуться, чтобы посмотреть на праздничные салфетки, на новые салфетки, которые моя Берта купила за два года до этого; не позволив взять с собой ничего, выгоняют в том, что на тебе. Что такое raus, папа? – спросила Амельете, и я не смог уберечь ее от подзатыльника прикладом, потому что нечего спрашивать, что такое raus, ведь немецкий понятен всем и сразу, а тот, кто не понимает, дурной веры и за это поплатится! Raus!
Через две минуты они спускались вниз по улице. Теща задыхалась, она держала в руках футляр со скрипкой, который ее дочь, вернувшись с репетиции, оставила в прихожей. У девочек от страха глаза стали огромными, моя Берта, бледная, крепко прижимала к груди маленькую Жульет. По улице мы почти бежали, потому что солдаты, очевидно, очень торопились. В окна на нас молча бросали взгляды соседи. Я взял за ручку Амелию, которой в тот день исполнилось семь лет, она плакала, потому что затылок болел от удара, а немецкие солдаты были страшные. Бедненькая пятилетняя Труде умоляла, чтобы я взял ее на руки, и я посадил ее на плечи, а Амелии приходилось бежать, чтобы не отстать от нас. И пока мы не оказались на Стеклянной площади, где стоял грузовик, я не замечал, что все еще сжимаю в руке клетчатую бело-голубую салфетку.
Как мне потом рассказывали, бывали и более гуманные солдаты. Которые говорили: можете взять с собой двадцать пять килограммов вещей, у вас полчаса на сборы, только schnell! И тут начинаешь вспоминать, что у тебя есть в доме. Что взять с собой? Книгу? Обувную коробку с фотографиями? Посуду? Лампочки? Матрас? Мама, а что значит schnell? И сколько это – двадцать пять килограммов? В конце концов берешь ненужный брелок для ключей, который одиноко висит в прихожей и который потом, если выживешь и не обменяешь его на плесневелую корку хлеба, превратится в священный символ обыкновенной счастливой жизни, той, что ты жил до того, как пришла беда. Мама, зачем вы взяли это с собой? Замолчи, ответила мне теща.
Я покинул дом навсегда под грохот солдатских сапог. Я покинул эту жизнь вместе с бледной от ужаса женой, перепуганными дочками и едва не теряющей сознание тещей и ничего не мог поделать. А ведь мы жили в христианском квартале. Кто донес на нас? За что? Как они узнали? Как вынюхивали евреев? Сидя в кузове грузовика и стараясь не смотреть на полных отчаяния детей, я спрашивал себя кто, как и за что. Когда нас заставляли лезть в набитый испуганными людьми грузовик, отважная Берта с малышкой и я с Труде оказались в одном углу. Кашляющая теща была чуть поодаль. Берта стала кричать: где Амелия? Амельете, где ты? Не потеряйся, Амелия! И тогда маленькая ручка просунулась, схватила меня за брючину, и Амелия, еще сильнее напуганная оттого, что на какое-то время осталась одна, посмотрела на меня снизу, моля о помощи. Она тоже хотела забраться ко мне на руки, но не смела просить об этом, потому что Труде – младшая. Этот взгляд я запомнил на всю жизнь, на всю свою жизнь, – взгляд, умоляющий о помощи, которую ты не можешь, не в силах оказать. И с ним я отправлюсь в ад, потому что не смог помочь своей дочурке в беде. Мне лишь пришло в голову отдать ей клетчатую бело-голубую салфетку, а она вцепилась в нее обеими руками и посмотрела на меня с благодарностью, как будто я подарил ей великое сокровище, талисман, который будет ее охранять, где бы она ни оказалась.
Но талисман не помог, потому что после того, как мы тряслись в кузове грузовика, а потом ехали в запечатанном, удушающе вонючем товарном вагоне, у меня вырвали из рук Труде, несмотря на мое отчаянное сопротивление. А когда меня ударили по голове с такой силой, что я почти потерял сознание, малышка Амелия исчезла, – мне кажется, ее загнали собаки, они лаяли не переставая. Куда делась Берта с крохотной Жульет на руках, я не знаю. Мы не смогли с ней взглянуть друг на друга в последний раз – хотя бы для того, чтобы поделиться немым отчаянием, которым завершилось наше добытое в трудах счастье. А где все время кашляющая, вцепившаяся в скрипку мать Берты? Где Труде, где Тру, которую я выпустил из рук? Я никогда больше их не видел. Едва нас ссадили с поезда, как я потерял навсегда всех своих женщин. Дзыыыыыыынь. И хотя меня пинали и кричали приказы прямо в ухо, я в отчаянии вытягивал шею, высматривая их, и успел увидеть, как двое солдат с сигаретой во рту выхватывали таких же младенцев, как моя Жульет, из рук матерей и ударяли малышей о деревянные вагоны, чтобы сразу приструнить этих баб, ссучье отродье. Именно тогда я принял решение никогда больше не говорить ни с Богом Авраама, ни с Богом Иисуса.
Дзыыыыыыыынь! Дзыыыыыыыынь!
– Простите, – вынужден был сказать Адриа.
Старик посмотрел на меня непонимающим, отсутствующим взглядом. Быть может, он даже не помнил, что сидит передо мной, как будто историю, которую он рассказывал мне, он уже тысячу раз рассказывал себе самому, чтобы притупить боль.
– Звонят в дверь, – сказал Адриа, поднимаясь и глядя на часы. – Это мой друг, он… – И вышел из кабинета, прежде чем гость ответил.
– Дорогу, дорогу, а то тяжело… – произнес Бернат, бодро входя в квартиру с огромной коробкой в руках. – Куда поставить?
Он уже стоял в кабинете и удивился, обнаружив там незнакомца:
– Ой, простите.
– Ставь на стол, – сказал Адриа, входя вслед за ним.
Бернат опустил громоздкую ношу на стол и робко улыбнулся незнакомцу.
– Здравствуйте, – сказал он.
Незнакомец наклонил голову в знак приветствия, но не произнес ни слова.
– Слушай, помоги мне, – попросил Бернат, пытаясь достать компьютер из коробки. Адриа потянул коробку вниз, и компьютер оказался в руках у Берната.
– Я тут…
– Вижу. Зайти попозже?
Так как мы говорили по-каталански, я позволил себе кое-что пояснить и сказал, что визит – неожиданный и что, судя по всему, это еще надолго. Давай завтра, если тебе удобно.
– Нет проблем. – И Бернат скромно обратился к незнакомцу: – Нет проблем?
– Нет, нет.
– Отлично. Значит, до завтра. – И, кивнув на компьютер: – Не трогай его без меня.
– Боже сохрани.
– Здесь клавиатура и мышка. Коробку я забираю. А завтра принесу принтер.
– Спасибо тебе.
– Благодари Льуренса. Я всего лишь посредник.
Бернат посмотрел на незнакомца и сказал ему всего хорошего. Тот вновь кивнул в ответ. И Бернат ушел, говоря: провожать меня не надо, продолжай, продолжай.
Он вышел из коридора, и мы услышали, как хлопнула входная дверь. Я снова сел напротив своего гостя, извинившись, что прервал его. И жестом пригласил его продолжить, как будто нас не прерывал Бернат, принесший старый компьютер Льуренса в надежде отвадить меня от нездоровой привычки писать от руки перьевой ручкой. Подарку сопутствовал уговор об энном количестве уроков интенсивного курса компьютерной грамоты, где число N зависело от терпения как ученика, так и преподавателя. Но на самом деле я согласился только для того, чтобы на собственной шкуре проверить, что такое этот самый компьютер, который всех приводит в восторг, а мне вовсе не нужен.
393
Быстро, вон (нем.).