Непокой - Дессе Микаэль (чтение книг TXT, FB2) 📗
Сообщение о своей скорой смерти Тикай встретил стоически, по локоть погрузив мизинец в ноздрю. Он не верил, что умрет и будет скушан. Неверие это укрепляли условия содержания – к нему не приставили стражу, не ограничили его свободу передвижения, и он имел право участвовать в поминках на общих основаниях до исполнения приговора, которое было назначено на вечер следующего дня. Обошлись с ним до того милостиво, что даже выдали письменные принадлежности по первому запросу, да и сама выходка возымела неоднозначный отклик – анонимная поклонница гвоздиком приколола Тикаю на дверь валентинку: «Мне ваша нравится голова. Изгиб виска в талии черепа. Я люблю вас, Тикай, ай-яй». Кто автор, гадал он недолго – 30я, чего и думать. Тикай давеча ловил ее робкие взгляды на кладбище и не сомневался, что и в бытность до Тамма она питала к нему пламенное чувство, не выговоренное из-за его с Логикой кажущейся близости.
– Это кому? – полюбопытствовал Агент. – Признание женщины? Тебе? Ну и ну!
– Вокруг меня есть красивые девушки, но меня внутри них нет. Это трагедия. – Карточку Тикай отправил туда же, куда и утреннюю записку.
– Ты Библию читал?
– Ага.
– Как считаешь, почто мнительность в число грехов не входит? – Агент вылупился на щель, в которую Тикай скидывал макулатуру.
– Ну как же! Без нее и вовсе невозможно уверовать в истории святых писаний.
– Как так-то?
– Вот так-то. Ты прости, дружок, но этот твой курсив…
– Чего?! Мой курсив – не твое собачье дело! Ты что за фрукт-то, а?!
«Я-то овощ. Понурый-перец-на-клозапине», – записал Тикай в тетрадь, прикусив язык.
Исполинам не шлют валентинок. А если б слали – почтальоны доставлять не поспевали; далеко шагают адресаты, не до привалов им. Исполинам не шлют валентинок. Их никто не любит.
Вчера на Дворцовой площади состоялось награждение лауреатов премии «Русская невидаль».
Под аркой Главного штаба собрались выдающиеся люди: Павел из Краснодара, выпивший двести грамм стекломоя и оставшийся в живых, София из Челябинска, с рук которой не едят страусы, Евгений из Липецка, достающий нижней губой до носа, но обладателем главного приза стал наш земляк Егор Шипелов, в сентябре позапрошлого года лицезревший двойную радугу над Петергофом.
Егор так прокомментировал вручение ему пятидесятикилограммового кубка: «Для меня это большая жесть…»
Был сон. Проснулся-де я на необитаемом острове, не растерялся и как давай его обитать! Заобитал до искр и сзади, и спереди, и бочка с обеих сторон, затем построил плот и уплыл.
Про Большого Взрывовича мне вам не сообщить такого, чего вы сами не знаете. Когда я слинял, он пил, был в звании рыцаря метлы и швабры, учился на юриста и обладал примечательно моложавой рылой. Эликсир молодости он настаивал, как несложно догадаться, на спирту. Не была ни для кого секретом тяга Большого к изобразительным искусствам. Отлынивая от своих прямых обязанностей, он толмачил, что зовется не нищеброд и нахлебник, а creative class.
Истина держала его в будке и через день выгуливала на поводке. Как не встретишь их, всегда Большой ползком на карачках с шариковым кляпом во рту, весь стянутый кожей. Это сейчас у него борода и кресло замдиректора.
На него я обид не держу. Он был добрее к Логике. Приобщал ее к живописи, хотя ей это вышло боком, когда она одним росчерком пера (нашим совместным) загремела на самое дно высокого. Это была проба даже, не росчерк, а случилась она на асфальте пред вратами Бамбукового дома – картина мокроносого стиля, но не масштаба и палитры: меловой триптих (две створки пешего хода, одна – проезжая), запечатлевший сюжет, достойный Иеронима Босха, – учиненный сумасшедшими кровавый переворот в дурдоме. Критика была беспощадной. Ее мать собрала младших содержанцев на линейку, преподнеся им наш труд на битумном холсте как воплощение деградации нового колена. Пока она читала сопливым воспитательную лекцию, Большой Взрывович, как ему было велено, икаючи стирал несчастное художество с дороги, возвращая асфальту – целому миру – его первозданную скуку.
После ужина Истина вызвала нас в тенистое бордо своего кабинета, где, скребя ногтем чучело галапагосской черепашки, чей панцирь прежде служил Большому то палитрой, то прикроватным столиком, сменила гнев на милость. О, эта гнилостная патока речей ее! За закрытыми дверями из нарушителей мы обратились вундеркиндами, чуть ли не последней надеждой мольбертов-красок. Тотчас я понял значение «лицемерия», нового для себя русского слова. Но не тогда я решил бежать с Логикой, а позже, когда Вождь и Вьюнок сделались ее любовниками. Помню, сидит передо мной между ними, руки ее возложены на их бедра, целует сначала одного, потом второго.
– Все хорошо? – спрашивает Вьюнок, а она ему кивает угодливо, как простушка.
В мою сторону и не глядит, и будь у нее третья рука – не покоиться ей у чресл моих. Не мужчина я ей был, а кунацкий чудик.
И невзирая на то, что я никогда не признавал за собой ревности, из дарвиновых соображений мне хотелось поскорее обрести ее всецело. Чтобы зажечь в ней интерес, я растрепал – какой дурак! – ей про Нини, что знаю такого доброжелательного монстра, и все расписал в мельчайших подробностях про нашу внеземную встречу, даже то, чего вам еще не удосужился. И ведь клюнула, но не моей она вся стала, а его.
Логику охватила лунная лихорадка. Задавшись целью свести знакомство с Нини, она пошла на вранье, уговорив Истину отпускать нас вдвоем в город под предлогом разрешения складских накладок в аптеке, принадлежащей их семье. Ее инициатива приняла непростой оборот, когда на Таллинской нас встретила дверь с объявлением, из которого следовало, что Отдел виз и регистраций переехал в здание промеж ног колосса Родосского – место, не отмеченное ни на одной из городских карт. Это осложнение только подпитало азарт Логики. В поисках достопримечательной промежности ее энтузиазм пешехода стер не одну пару моих носков, вместе мы прошли Петровы Топи вдоль и поперек. Спрашивали прохожих, среди которых был даже краевед, – никто не знавал такой достопримечательности в черте города, советовали поискать за ней, где-нибудь в Греции.
А могло быть проще, признайся в любви я Логике сразу, а не post ее mortem. Как-нибудь: «Логика, написали бы к тебе обширный комментарий, я бы его прочитал от корки до корки».
Каждый раз, когда Истина натыкалась глазами на Агапова, у нее ломался ноготь. Это происходило рефлекторно, в нервозном щелчке пальцев – жесте, который с ее маникюром был противопоказан. Так же, теряя терпение, реагируют на жирную, но изворотливую муху, когда жажда букашьей крови ищет выход через руки. Эту женщину было не понять. В молодости Истина отдавалась мужчинам либо по любви, либо по справке об отсутствии венерических заболеваний. Но зачем же она подалась в жены? Обвенчавшись с Большим, подругам свой поступок она объяснила пониженным уровнем гемоглобина и воздействием сейсмических волн, и будь она не грудастой смоковницей (тогда еще не остервеневшей), а, например, грунтовой дамбой или канализационной трубой, ее версию еще можно было бы принять за чистую монету.
В шатре было густо черно, мельтешили люди, которым не нашлось стола и стула. Ровно под крестовиной громоздился усыпанный лепестками нарциссов постамент, в разлуке с гробом заделавшийся буфетной стойкой под закуски, но, оклеванный, он и теперь выглядел обездоленной детиной. Тикай, которому груз пустой посуды тоже был знаком, ему сочувствовал. Ему и больше никому. Он умостился рядом с 30ей, напротив сели, шушукаясь о своем, Вождь и Вьюнок. С трибуны ораторствовал Взрывович.
– Мертвых надо забыть, – заявил он, безобаятельно щеря зубы. – Надо мертвых отпустить. Это так кощунственно звучит, но воистину – они свое отышачили. Вечная память о лицах – это непродуктивно, часто губительно. Голова не резиновая. Может и треснуть, ежели забивать ее ерундой. А жизнь кому-чего? Жить – это все, но и не так важно, потому что вокруг этого все – ничего, да и само это все так болезненно проистекает… Я вам так скажу, что жизнь – самый некомфортабельный участок нирванской целины. Хорошее в ней мы только и ждем, и вот вы спросите: Взрывович, чем бы заняться нам в ожидании удовольствия? Может, проколоть слизистую носа – хотя бы просто поцарапать – или достать иглой гайморовой пазухи? Отвечаю: мы что-нибудь решим. Благо что сессии удовольствий коротки, а разделяют их безразмерные промежутки разномастной скверны – есть время на подумать.