Я исповедуюсь - Кабре Жауме (книги .TXT) 📗
– Как успехи?
Она положила на диван папки с образцами портретов:
– Будем делать выставку.
– Отлично!
Адриа встал и, все еще сожалея о несчастной судьбе Людмилы, обнял Сару.
– Тридцать портретов.
– Сколько у тебя уже есть?
– Двадцать восемь.
– Все – углем?
– Да, да. Это будет лейтмотивом – изобразить душу углем, ну или что-то в этом духе. Они должны придумать какую-нибудь красивую фразу.
– Пусть только они тебе ее заранее покажут. А то смешно представят твои портреты.
– Изображать душу углем – не смешно.
– Да конечно нет! Но ведь галеристы совсем не поэты. А уж те, что из «Артипелага»… – Он кивнул в сторону разложенных на диване папок. – Я рад. Ты достойна выставки.
– Не хватает двух работ.
Я знал, что ты хотела писать мой портрет. Меня эта идея не воодушевляла, но твой энтузиазм мне нравился. Дожив до своих лет, я начал понимать, что важнее не сами вещи, а те фантазии, которые мы с ними связываем. Именно это и делает каждого из нас личностью. Сара переживала теперь исключительный момент в своей жизни: с каждым днем она получала все больше признания благодаря своим рисункам. Я пару раз уже спрашивал ее, почему она не хочет попробовать писать красками, но она, в присущей ей мягкой, но твердой манере, оба раза говорила мне: нет, Адриа, я получаю наслаждение, когда рисую карандашом и углем. Моя жизнь черно-белая, может быть, из-за воспоминаний о моих родных, которые прожили в черно-белом цвете, а может быть…
– А может быть, не надо ничего объяснять.
– Так и есть.
За ужином я сказал ей, что знаю, какого еще портрета не хватает, она меня спросила: какого? – и я ответил, что автопортрета. Она застыла с вилкой в руке, осмысляя сказанное. Я удивил тебя, Сара. Ты об этом никогда не думала. Ты никогда не думаешь о себе.
– Я стесняюсь, – ответила ты после долгих мгновений тишины. И положила в рот кусок фрикадельки.
– Тебе надо перестать стесняться. Ты ведь уже большая.
– Но разве это не наглость?
– Наоборот, это – знак смирения. Ты обнажаешь душу двадцати девяти человек и подвергаешь себя такому же допросу, как и остальных. Так ты восстанавливаешь справедливость.
От моих слов ты опять замерла с вилкой в руке. Потом положила ее и сказала: знаешь, может, ты и прав. Благодаря этому теперь, когда я пишу тебе, у меня перед глазами твой необыкновенный автопортрет, окруженный инкунабулами и организующий весь мой мир. Это самая ценная вещь в моем кабинете. Твой автопортрет, тот, что должен был стоять последним в каталоге выставки, которую ты готовила так тщательно и на открытии которой не смогла присутствовать.
Для меня рисунки Сары – окно, распахнутое в тишину души. Приглашение ко вглядыванию в себя. Я люблю тебя, Сара. Я помню, как ты предлагаешь, в каком порядке представить тридцать портретов, и как втайне делаешь первые наброски автопортрета. А ребята из «Артипелага» тоже не ударили в грязь лицом: Сара Волтес-Эпштейн. Портреты углем. Окно в душу. Шикарно изданный каталог вызывал желание непременно побывать на выставке. Или купить все тридцать портретов. Все твои зрелые работы, которые ты писала целых два года. Не торопясь, свободно, без спешки – так, как ты делала все в своей жизни.
Автопортрет дался ей сложнее всего. Она запиралась в мастерской одна, стыдясь того, что ее застанут смотрящейся в зеркало, изучающей себя на бумаге и прорисовывающей детали – нежный изгиб уголков рта и бороздки морщин. И складочки у глаз, в которых вся ты. И все эти мелочи – я их и перечислить не в силах, – превращающие лицо, словно скрипку, в пейзаж, где отражается долгое зимнее путешествие во всех подробностях и во всей своей откровенности. О господи! Как тахограф фиксирует все, что пережил водитель, так и на твоем лице запечатлены наши общие слезы, твои слезы, пролитые в одиночестве, какие они – я себе не представляю, слезы по твоей семье и всем близким. Но и радость тоже, она исходит от живых глаз и освещает это великолепное лицо – оно находится передо мной все время, пока я пишу тебе это длинное письмо, которое должно было занять пару страниц. Я люблю тебя. Я тебя нашел, потерял и снова отыскал. А главное – нам выпало счастье вместе начать стареть. Покуда в дом не пришла беда.
В тот период Сара не могла заниматься иллюстрациями, и у заказов горели сроки, чего раньше никогда не случалось. Все ее мысли были поглощены угольными портретами.
Выставка в «Артипелаге» должна была открыться через месяц, и я, прежде чем вернуться к Вико, Льюлю и Берлину, после Белинского и Пушкина обратился к Гоббсу с его зловещим представлением о человеческой природе, вечно склонной к злу. А между делом наткнулся на его перевод «Илиады», который прочел в прелестном издании середины девятнадцатого века. И тут-то нагрянула беда.
Гоббс пытался уверить меня, что следует выбирать между свободой и порядком, а иначе проснется волк, которого я столько раз замечал в человеческой природе, размышляя о нашей истории или о наших познаниях. Я услышал, как поворачивается ключ в замке и тихо закрывается дверь, но это был не волк Гоббса, а беззвучно ступавшая Сара, которая вошла в кабинет и некоторое время стояла молча. Я поднял глаза и тут же понял, что у нас какая-то проблема. Сара села на диван, сидя за которым я тайком узнал столько секретов в компании Карсона и Черного Орла. Ей трудно было начать говорить. Чувствовалось, что она подыскивает подходящие слова, и Адриа снял очки, в которых он обычно читал, и решил помочь ей, спросив: Сара, что случилось?
Сара встала с дивана, подошла к шкафу с инструментами и извлекла из него Виал. Она опустила скрипку на письменный стол нарочито грубо, почти ударив бедного Гоббса, который не был ни в чем виноват.
– Откуда она у тебя?
– Ее купил отец. – Молчание в знак недоверия. – Я же тебе показывал свидетельство о покупке.
– А откуда ее взял твой отец?
– Это Виал, единственная скрипка Сториони, у которой есть собственное имя.
Сара молчала, настроенная слушать дальше. И Гийом-Франсуа Виал выступил из тени, чтобы его увидел человек, сидевший в карете. Кучер остановил лошадей прямо перед ним. Дверца открылась, и месье Виал сел в карету.
– Добрый вечер, – сказал Ла Гит.
– Можете мне ее вручить, месье Ла Гит. Дядюшка согласился на вашу цену.
Ла Гит рассмеялся в душе, гордясь своим нюхом. Не зря он жарился столько дней на солнце Кремоны. И на всякий случай уточнил:
– Речь идет о пяти тысячах флоринов.
– Речь идет о пяти тысячах флоринов, – успокоил его месье Виал.
– Завтра вы будете держать в руках скрипку знаменитого Сториони.
– Не морочьте мне голову: Сториони вовсе не знаменит!
– В Италии, в Неаполе и во Флоренции… только о нем и говорят.
– А в Кремоне?
– Братья Страдивари совсем не рады появлению новой мастерской.
– Ты мне все это уже рассказывал. – Сара стояла в нетерпении, как строгая учительница, ожидающая извинений от нерадивого ученика.
Но Адриа, словно не слыша ее, произнес: дорогой дядюшка! – воскликнул он, вбегая в залу на следующее утро спозаранку. Жан-Мари Леклер не соизволил повернуть головы, он созерцал языки пламени в камине. Дорогой дядюшка, повторил Гийом-Франсуа Виал, на сей раз не столь горячо.
Леклер чуть повернул голову. Не глядя в глаза Виалю, спросил, принес ли тот скрипку. Виал положил ее на стол. Пальцы Леклера немедленно потянулись к инструменту. От обшивки стены отделился горбоносый слуга и поднес смычок. Леклер некоторое время исследовал все звуковые возможности этой Сториони, играя отрывки из трех своих сонат.
– Отличная вещь, – заключил он. – Во сколько она тебе обошлась?
– Хау!
– Десять тысяч флоринов плюс вознаграждение в пятьсот монет, которое вы мне дадите за то, что я отыскал это сокровище.
– Хау. Хау!
Властным жестом Леклер приказал слугам удалиться. Положил руку племяннику на плечо и улыбнулся: