Место - Горенштейн Фридрих Наумович (прочитать книгу txt) 📗
— Тогда сюда, поближе к окну, — он уселся на край койки, стоявшей вплотную к окну, и положил папку на подоконник.
Я взял стул и присел рядом.
— Вы продолжить хотите? — спросил я удивленно.
— Да, хочу, — сказал Горюн, — мне и самому хочется послушать… Знаете, как сочинитель, соскучившийся по своей рукописи.
— В каком смысле? — сразу насторожился я.
Несмотря на некоторую утрату цепкости ума, вызванную относительным материальным благополучием, я чрезвычайно тонко чувствую чужие просчеты в изложении той либо иной версии, ибо сам к созданию всяких версий был причастен по материальной необходимости. Горюн этого не учел, и вообще, по-моему, он меня недооценил.
— Ах, вот вы о чем, — улыбнулся (мне кажется, просто нашелся) Горюн. — И вы сомневаетесь в достоверности… Впрочем, выразился я действительно неудачно, если, конечно, учесть вашу подозрительность. Но по сути это действительно сочинение, ибо подлинные факты требуют для упорядочения и их прочтения сочинительства в большей степени, чем вымысел. Факт всегда более противоречив, чем вымысел, и потому требует сглаживания в чем-то и даже умалчивания в чем-то. А это, разумеется, создает необходимость сочинительства. То есть ненужного и загромождающего в вымысле никогда нет, в факте же — огромное количество… К тому же факты эти получены через третьи руки, тоже учтите.
— Вы говорили, через вторые… И сами назвали это легендой… По-вашему, легенда и вымысел это разное? Горюн засмеялся.
— Хотите заменить Щусева в контрдействиях против меня? Зачем? Вы молоды, честны, у вас впереди жизнь, десятилетия, а не два-три месяца, за которые добра не сделаешь и поэтому надо спешить делать зло… Вы его опасайтесь, сказал он, вдруг приблизившись ко мне. — Замысел его страшен, он умереть хочет, как умирали предбиблейские цари хеттов. Вместе с молодыми, не отжившими свое жизнями вокруг… В одной могиле…
Горюн смотрел на меня в упор, положив подбородок на подоконник. Когда я ранее читал, что тот или иной литературный персонаж сверкал глазами, то считал это не более, чем образным выражением, причем не лучшего свойства. Однако сейчас я увидел воочию, что глаза действительно могут сверкать у человека. Мне стало вдруг страшно, и первым моим движением было вскочить и выбежать вон отсюда на улицу. И теперь, конечно, это, возможно, самовнушение, так сказать, крепость задним умом, но мне кажется, то, что я не выбежал, было для меня окончательным поворотным моментом, после которого произошедшие события стали неизбежны. Но главное, мне кажется, в то мгновение я их ощутил и увидел. Конечно, не в виде конкретных картин будущего, а в виде этакого эмоционального комплекса чувств, словами трудно передаваемого и неосознанного. Однако все это не более, чем мгновение, и после этого я даже посмеялся над собой. Я остался сидеть также из тщеславия, которого, как известно, мне не занимать, ибо, как я понял, подобные действия Горюна выдвигали меня, человека в организации нового, на заметное место, и если в первое мгновение я испытал страх перед сверкнувшими глазами Горюна, то уже во второе я подумал: а почему бы нет?… Кстати, многое не только страшное, жалкое и смешное, но и известное, громкое, всемирное рождалось вот так, на совпадениях, на случае, в клетушках, в ночлежках, в ночных разговорах, в разговорах у подоконника, среди горшков отцветшей герани. Тому свидетельство Большая История Стран и Народов… Особенно в последние материально-демократические столетия горшки с геранью часто сопровождали Большую Историю.
Ну вот и хорошо, сказал Горюн, точно угадав мои выводы и поняв, что после внутреннего противоборства я мысленно поставил на него и решил заключить с ним союз, ваше мнение мне важнее многих из организации… Ибо вы из другого теста… Я не чересчур туманно говорю?
— Да, говорите, — сказал я. — Мне не все понятно.
— Вы еще способны возродиться, — сказал Горюн.
— К чему? — спросил я.
— К тому, чтоб дожить до двухтысячного года, — сказал вдруг Горюн негромко. — Мы, старики, в сущности уже мертвы, а вы сможете увидеть Россию совершенно преображенной, в расцвете социалистического творчества, о котором сейчас и предположить трудно… Знаете, Лев Давыдович очень любил Россию, центр всемирною социализма… Я встречался с ним не так уж часто, так вот, в те редкие встречи, когда я сопровождал сестру, он несколько раз заводил разговор о России… Причем он как-то сказал именно о России двухтысячного года… Он чувствовал, что не доживет… Тиран понимал, куда метил, присудил его первоначально к изгнанию… Вы знаете, он ведь отказался покинуть Россию, и чекисты несли его на руках к автомобилю, отвезшему его на поезд… Тиран знал, что делает, ибо фактически он вывозил за границу его прах… Отправлял прах в эмиграцию, поскольку уже тогда было решено ликвидировать его за границей, действуя через Коминтерн…
Тут Горюн, может быть, и перехлестнул. То есть это выяснилось потом, правда, в виде полемики, ибо досконально все определить было трудно нам с нашими возможностями. Однако, когда потом у Щусева Горюн повторил слова о Коминтерне, тот взбеленился и обозвал Горюна провокатором, ибо Коминтерн, это ему было известно по другому поводу и в других обстоятельствах, ибо Коминтерн, как выразился Щусев, в такие дела не вовлекался. Правда, были попытки привлечь Коминтерн для сбора разведданных об антисоветских приготовлениях, но не более… Но это, повторяю, случилось через два дня, когда Щусев поправился и Горюн снова делал свой доклад на заседании организации. Тогда же, в ту ночь, я, человек в этих делах неопытный, попросту слушал, правда, изредка тревожась, когда рассказ попахивал опасными несуразностями.
— Итак, история Рамиро Маркадера, молодого человека, юноши из республиканской Испании, — говорил Горюн, листая бумаги в папке, — чем более я сам вчитываюсь, тем более понимаю ег о как человека, да, тут не парадокс, понимаю, что эта жизнь так тесно ныне примыкает к жизни Льва Давыдовича, что, прозвучав снова на весь мир, единственно она может связать живой цепочкой нынешнее поколение с Львом Давыдовичем… Если мы вырвем Рамиро Маркадера из забвения, то выполним великую миссию… Вы понимаете меня? Но к делу… Итак, Рамиро рос без отца и был влюблен в свою красавицу мать… Будем говорить об этом не ради остренькой подробности. В высокой, но тайной политике к таким фактам относятся, как в медицине, — серьезно и делово. Уверен, что при конкурсе исполнителей приговора, будем говорить проще — конкурсе убийц, это сыграло серьезную роль. А ведь в этом смысле существовал серьезный конкурс, конечно, закрытый, так что каждый кандидат думал, что он единственный. Первоначально даже был подобран совсем иной, кажется, какой-то поляк, а Рамиро забраковали. Но потом что-то произошло, поляка, кажется, пришлось устранить, а кандидатура Рамиро всплыла опять.
— А откуда вам так все известно? — забеспокоился я, вспомнив в этом месте разговора беспокойство Щусева и его намек на связь Горюна с органами.
— Ах, вот оно что, — опять усмехнулся Горюн, — все не отделались от всевозможных глупостей в мыслях… Ну хорошо, я в лагерях находился с одним из этих… Кандидатов-убийц… Австралийцем… Они с Рамиро были друзьями, и многое о личной жизни Рамиро я узнал от него… А потом был еще один человек… Вернее, есть такой человек, но я дал слово, что его не обозначу, не назову… Вот так по крупицам и явилась картина… Через вторые, а иногда через третьи даже руки… Пришлось и пофантазировать, но только чтоб уложить факты… Не более… Да и вообще, вы для вашего возраста чересчур недоверчивы… А вот я вам доверяю… Я знаю, стоит вам выслушать меня внимательно до конца, как вы поймете и поверите мне до конца. А знаете, почему я так уверен? И почему я тянусь именно к вам?
— Почему? — спросил я, надеясь заранее услышать о том, что я единственный во всей организации честный человек и он это понял с первого взгляда и т. д.
— А потому, — сказал Горюн, — что вы мне удивительно Рамиро напоминаете… Вы способны убить из искренних убеждений… Не за деньги, а из убеждений.