Бесы пустыни - Аль-Куни Ибрагим (книги без сокращений txt) 📗
— Все также крутишься вокруг моей палатки, как волки вокруг стада кружат. Ну! Давай подходи. Чего не идешь-то?
Дервиш не отвечал. Затаился в полумраке, что призрак. Ахамад заговорил в миролюбивом тоне:
— Я уже привык слушать от тебя чудеса, за все время, что ты враждовал со мной, так давай, приближайся, открой душу-то.
Муса подошел, прошептал:
— Начертано на табличках в пещерах, будто пребывание в Сахаре не кончится добром для двуногого, кого матерь его в жажде родила.
— Вот и первое чудо слышу!
— Все мы рождаемся, и судьба наша соответственно в лад рождается с нами. Однако разница меж нами и тобой в том, что судьба наша скрыта, и мы не знаем, как и где мы умрем, в то время когда в тебе говорит намеком твоя судьба. Ты — счастливый!
— Это что — пророчество?
— Самая сладкая смерть — смерть от голода, потому как уходишь ты, опьяненный сладостью избавления от тягот плоти. А самая отвратительная смерть — смерть от жажды, потому что ты тут уходишь за занавесь забытья.
— Я что, навредил тебе, что ты меня такие речи выслушивать на заре заставляешь? Когда это туареги сахарские провожали путника речами о смерти?
— Смерть — это спутник всякого сахарца. Секрет сахарца в том, что не боится он смерти. Говорят, спустился он в эту жизнь в сопровождении смерти. А когда, значит, воздуху понюхал, сделал первый вдох, ноздри распахнув, смерть остановилась и воздержалась от того, чтобы в полость входить. Сказала человеку: «Я предпочту не торопиться, здесь подожду». Выкопала, значит, убежище между носом и верхней губой, и в этом мавзолее смерть покоится. В этом покое спутник, стало быть, расположился и отдыхает…
Дервиш поднял во мраке указательный палец, потрогал и почувствовал выемку смерти. Продолжал:
— В этом маленьком канале спит самый жестокий гуль в истории Сахары. И никто не знает, когда он пробудится ото сна. А если пробудится и войдет через ноздрю — отлетит дыхание, и человек со своим спутником, смертью, вернется к первоистоку, из которого оба пришли. Так чего ты боишься своего приятеля? А, Ахамад? Почему ты прячешься от своего друга, с которым явился в Сахару?
Ахамад закончил укреплять седло на горбу махрийца. Зашел в шатер, вынес оттуда большой плешивый мех из кожи.
Он вознамерился укрепить его на спине верблюда-гиганта с опорой на правую голень. Сказал:
— От судьбы страха нет, а от смерти не спрячешься, так и нечего сторониться доброго предзнаменования поутру. На заре только джинны болтают, либо прихвостни ихние из магов джунглей. Раскаиваюсь я, что пригласил тебя — больно сильно грудь ты распахнул.
— Нет. Не надо раскаиваться. Я ведь явился, чтобы предупредить тебя — не гонись за Удадом. Если ты еще раз ему напортишь, не спасут тебя никакие мехи с водой от жажды — сколько бы их ни было и какими бы они ни были большими.
— Это что — новое пророчество?
— Не спасется, кто правителю навредит.
— Что-то я не слыхал ничего до сего дня о его правлении.
— Лучше тебе будет, если вернешься. Если отступишь.
Ахамад промолчал.
— Что, и не жалко тебе Уху? Это же призрак. Сгинет вовсе. Если мы не сделаем ничего, он умрет. Ну и что, порадует это тебя, Муса, если Уха умрет?
— Я все сделал, что мог, чтобы его вызволить. Я представил перед ним путь к выздоровлению, а он меня шестом палаточным прогнал.
— Э, нет, что же это такое ты ему показал, что он рассудок потерял, а? Он мне поведать отказался.
— Секрет. Ключ к истине должен оставаться в секретере, если помнить о рае сокровенном. Конец ему придет, коли во мрак зевов он выйдет.
— Слушай, брось ты эти речи дервиша непонятные!
— Уха отказывается от избавления, потому что — гордец. Для гордеца выхода нет.
— Я не в состоянии бросить его. Не забывай, я ведь жизнью ему обязан со дней набега шакальего племени. Если бы не его вмешательство тогда, я бы испил водички из отравленного колодца.
— Я ценю твою преданность. Пламя не спалит костей людей преданных. Только не докажешь ты мне свою преданность, если существу совсем невинному навредишь. Твари святой.
Ахамад в ответ прочитал особое заклятие, отвращая злосчастье.
9
По пути в Тадрарт он следовал равнинной дорогой, проходившей по руслам вади в направлении Сердалиса и пересекавшей четыре отдельных возвышенности с окольцованными пеплом вершинами — это были жерла старых вулканов с заставшей лавой — пастухи поддались на соблазн, нарекая их заманчивым прозвищем «Груди прислужниц».
Грянул полдень — Сахара раскалилась добела. Миражи толклись на пустом месте, покрывая землю, сколько охватывал глаз. Мираж танцевал в паре со всем сущим, играл со всякой тварью, вылезал из черепа каждого валуна. Он сгребал в потоке все деревья акации, топил в себе вершины южной горной гряды, погружая их в игривые сполохи пламени серебристого цвета. Вся Сахара была погружена в игру, поддавшись своеволию прозрачной воды и набегам воле обманчивого моря… Он впервые спешился с верблюда за все время поездки, начатой на восходе. Вытер обильную пелену пота за все время пути. Тело полностью высохло, горечь питала горло, и он направился ко грузовому верблюду, приник прямо к желанному отверстию меха со влагой. Обрызгал лицо, намочил грудь, поделился со спутницей и вернулся к своему верховому махрийцу. Забрался наверх в седло, не опуская верблюда на землю. Потом, по полудни, он был вынужден спешиваться во всяком вади. Старый пожар полыхал, не стихая, сжигал все до нутра, гуль жажды пробудился, заставляя его приникать к заветному меху — давать взятку жадными глотками воды. Он вспомнил предсказание дервиша, как тот говорил ему, что судьбе было угодно наделить мученьем всякого, рожденного в Сахаре, вечно обделяя его водою. Вот уж, разверзается геенна всякий раз, едва отправишься в путь. Небеса тоже поддерживают дервиша. С раннего утра дышали зноем, а едва наступил полдень, так вся Сахара превратилась в раскаленные угли. Если огонь и впредь будет пожирать землю так ненасытно, то и впрямь отчаешься другой огонь погасить, тот, что внутри пылает, с той минуты, как в путь отправился, в мучение это чистое, отдавшись в гости Сахаре.
Первую ночь он провел в глубоком вади, под прикрытием долготерпеливой акации и останков буйных трав, павших в битве с засухой пустыни, посеревших и поникших. Он опутал передние ноги верблюдам и пустил их свободно пастись в желтых зарослях.
Пала ночь. Он развел огонь, погрузился в процедуру выпекания хлебной лепешки. И тут услышал длительный вой:
— Ay-y-y!..
Долгий вой, мучительный и своенравный. Прожорливость в волчьем вое пробуждается лишь тогда, когда в нем родится голодный хохот. Это знают все мудрецы и знатоки земных тварей. Старые пастухи подтверждают, что нотка прожорливости начинает звучать отдельно в волчьих завываниях только в купе с голодом. Это именно то, что старый эшелон именует «голодным покашливанием». Знатоки в толковании звуков пустыни говорят, что волк в этот период становится воистину безумным от своей злости, и все его ехидные смешки суть силки для заманивания глупых двуногих, потому как отвага его переходит всякие пределы, и бросается он даже на высоких верблюдов, а очень часто рассудок напрочь терял, ополчаясь на мужественных пастухов в те годы, когда засуха была повсеместной, а голодание — поголовным и долгим. Вторым несчастьем для Ахамада, после чистого проклятия с этой безначальной и беспредельной жаждой, было, однако, то, что не мог он похвастаться сегодня умением читать звуки да голоса и вообразить себе, что волк Центральной Сахары, такой маленький по размеру, словно лиса какая-то, может осмелиться и напасть на гигантское животное, вроде верблюда, или на такую священную тварь, как человек. Потому что Ахамад был в чистом неведении, как и большинство благородных и гордых наездников, что голод, как и жажда, как и «игаиган», нервы язвит и заостряет, а мозги приводит в помешательство.