Безутешные - Исигуро Кадзуо (читать хорошую книгу полностью .TXT) 📗
Тот несколько мгновений продолжал корчиться на полу. Он то делал попытки подняться, то старался высвободить край одежды, застрявший в механизме гладильной доски. В какой-то момент он разразился проклятиями, которые, видимо, адресовались доске, но усилители донесли их до публики. Я снова перевел глаза на мисс Коллинз: она, не вставая с сиденья, наклонилась вперед. Видя, что Бродский остается на полу, она снова откинулась на спинку кресла и поднесла палец к подбородку.
Наконец у Бродского дело сдвинулось с мертвой точки. Он сумел выпрямить доску в сложенном положении и подтянуться, затем гордо выпрямился на одной ноге; доску он держал обеими руками, расставив локти, словно бы собирался на нее взгромоздиться. Бродский грозно сверкнул глазами в сторону трех рабочих, а когда те попятились за кулисы, обратил взгляд на аудиторию.
– Знаю, знаю, – произнес он, и, хотя говорил негромко, микрофоны вдоль рампы подхватили его голос, – знаю, о чем вы думаете. Ну что ж, вы ошиблись.
Бродский опустил глаза и снова сосредоточился на неловком положении, в котором находился. Он еще немного выпрямился и провел ладонью по рабочей поверхности доски, словно впервые сообразив, для чего она предназначена. Наконец перевел взгляд на публику и произнес:
– Гоните прочь все подобные мысли. Это, – он вытянул подбородок, указывая на пол, – это просто несчастный случай, и ничего более.
По залу снова пробежал шепот, и затем воцарилась тишина. Минуту-другую Бродский недвижно стоял, согнувшись над гладильной доской, и изучал глазами дирижерский подиум. Я понял, что он оценивает расстояние. В самом деле через мгновение он пустился в поход. Он целиком поднимал раму доски и со стуком опускал ее на пол, затем подтягивал свою единственную ногу. Публика вначале растерялась, но, видя, как Бродский упорно продвигается вперед, некоторые заключили, что наблюдают своеобразный цирковой номер, и начали хлопать в ладоши. Этот пример был быстро подхвачен всей прочей публикой, так что остаток пути Бродский проделал под громкие аплодисменты.
Добравшись до подиума, Бродский выпустил из рук доску и, ухватившись за его полукруглую оградку, осторожно выпрямился. Опираясь на перила, он нашел устойчивое положение и затем взял дирижерскую палочку.
Аплодисменты, сопровождавшие номер с гладильной доской, стихли, и в зале снова воцарилась атмосфера напряженного ожидания. Музыканты также поглядывали на Бродского нервозно. Тот, однако, получив оркестр после многих лет в свою власть, явно этим упивался и некоторое время продолжал улыбаться и смотреть по сторонам. Наконец он взмахнул дирижерской палочкой. Музыканты приготовились, но Бродский вновь передумал и, опустив палочку, обернулся к публике. С добродушной улыбкой он произнес:
– Все вы думаете, что я мерзкий пьяница. Сейчас увидим, вся ли это правда.
Ближайший микрофон располагался несколько в стороне, и это замечание слышала, вероятно, только часть аудитории. Так или иначе, в следующее мгновение Бродский опять взмахнул дирижерской палочкой – и оркестр грянул резкие начальные ноты «Вертикальностей» Маллери.
Такое начало не показалась мне столь уж чужеродным, однако публика, очевидно, ждала иного. Многие подскочили, а на пятом-шестом такте затянувшегося диссонанса на некоторых лицах появился испуг. Даже кое-кто из музыкантов настороженно переводил взгляд с дирижера на партитуру и обратно. Однако Бродский продолжал наращивать напряженность, сохраняя в то же время подчеркнуто медленный темп. На двенадцатом такте звучание взорвалось и, вибрируя, стихло. Публика испустила легкий вздох, но тут же музыка снова пошла по нарастающей.
Время от времени Бродский опирался на свободную ладонь, но к этому моменту, глубже погрузившись в себя, обрел, казалось, способность сохранять равновесие почти без всякой дополнительной поддержки. Он раскачивался и как ни в чем не бывало размахивал обеими руками. Пока звучали начальные пассажи первой части, я заметил, что некоторые из оркестрантов бросают в публику виноватые взгляды, говорящие: «Знаете, это он нам так велел!» Но с каждой минутой замысел Бродского все больше втягивал музыкантов в свою орбиту. Первыми позволили себя увлечь скрипки, а затем и прочие инструменты, забывая обо всем на свете, целиком растворялись в игре. Погружаясь в меланхолию второй части, оркестр, казалось, окончательно признал власть дирижера. Публика также перестала ерзать и словно окаменела.
Бродский воспользовался свободной формой второй части, чтобы все больше углубляться в неизведанные области, и даже я сам, наслушавшийся самых различных интерпретаций Маллери, не мог не поддаться чарам. Бродский своенравно игнорировал внешнюю структуру музыки – такие поверхностные украшения, как тональность или мелодия, указанные композитором, – концентрируя внимание на скрывающихся под этой скорлупой причудливых формах жизни. Во всем этом было нечто нездоровое, род эксгибиционизма: Бродский как будто и сам был поражен тем, что ему открывалось, но не мог противиться позыву следовать дальше. Исполнение раздражало, но одновременно и захватывало.
Я снова стал изучать сидевшую внизу толпу. Бродскому, без сомнения, удалось овладеть эмоциями этих провинциалов, и мне подумалось, что мое выступление с ответами на вопросы пройдет легче, чем я предполагал. Уж если Бродский, с его спектаклем, ухитрился расположить к себе публику, то что за важность, удачными или не очень будут мои ответы? Моя задача сведется к тому, чтобы повторить какие-то уже признанные истины, и тогда, даже недостаточно зная проблему, я смогу с честью выйти из положения, отделавшись дипломатическими фразами, а при случае и шутками. С другой стороны, если Бродский приведет публику в смятение и нерешительность, то, вне зависимости от моего статуса и опытности, мне предстоит нелегкое испытание. Обстановка в зале все еще казалась неопределенной, и я, вспомнив тревожное неистовство третьей части, задал себе вопрос, что случится, когда Бродский до нее доберется.
В тот же миг мне впервые пришло в голову поискать среди публики своих родителей. Почти одновременно в моем мозгу мелькнула мысль, что если я не обнаружил их прежде, когда многократно рассматривал зал, то вряд ли найду и теперь. Тем не менее я не без риска высунулся из шкафа и стал обшаривать глазами помещение. Некоторые уголки я, несмотря на все усилия, разглядеть не смог и подумал, что рано или поздно все равно придется спуститься. Даже если не удастся разыскать родителей, я, на худой конец, возьмусь за Хоффмана или за мисс Штратман и наведу у них справки. В любом случае, нельзя было дольше злоупотреблять любезностью тех, кто пригласил меня на этот наблюдательный пост, поэтому я осторожно повернулся и стал выбираться из стенного шкафа.
Вернувшись на лесенку, я увидел, что очередь внизу сделалась гораздо длиннее. Ожидающих было не меньше двух десятков, и мне даже стало неловко, что я так их задержал. Все в очереди болтали без умолку, но при виде меня примолкли. Бормоча невнятные извинения, я спустился вниз и поспешил по коридору, в то время как первый из очередников нетерпеливо устремился к шкафу.
В коридоре народу значительно поубавилось, главным образом за счет персонала, занятого доставкой продовольствия. Через каждые несколько ярдов попадались неподвижно стоявшие тележки с грузом; иногда на них опирались служащие в рабочей одежде, которые курили или потягивали напитки из пластмассовых кружек. Когда я остановился и спросил одного из них, как побыстрее добраться до зрительного зала, он просто указал на дверь за моей спиной. Поблагодарив служащего, я открыл дверь и вышел на площадку скупо освещенной лестницы.
Я спустился не меньше чем на пять пролетов. Толкнув тяжелую вращающуюся дверь, я очутился в похожем на пещеру помещении где-то за сценой. В тусклом свете виднелись прислоненные к стене прямоугольные щиты с живописной декорацией: замок, лунное небо, лес. Вверху, над головой, переплетались стальные кабели. Здесь была ясно слышна игра оркестра, и я пошел на звук, стараясь не споткнуться по пути о многочисленные коробки. Наконец, преодолев несколько деревянных ступенек, я понял, что нахожусь за кулисами. Я собирался повернуть назад в надежде выбраться в зал где-то у первых рядов партера, однако что-то в музыке (она звучала достаточно громко) заставило меня насторожиться и помедлить.