Современная американская новелла. 70—80-е годы: Сборник. - Сароян Уильям (читать хорошую книгу TXT) 📗
В таких условиях писатель бессилен. Нет никакой ясности. Не фокусируется. Ситуация неконтролируема. Стрелки огромных часов вертятся как сумасшедшие, и нет уже больше разницы между северо-востоком и западом…
Оно явилось и охватило всех. Ощущение бессилия, краха надежд. Внутри себя я ощущал пустоту, словно воронку после бомбежки. На моих глазах люди искали спасения в бутылке, в наркотиках, в Христовой плащанице. Я был подавлен, сделался циничным. Моя душа, как и у всех вокруг, отзывалась лишь стоном, тяжким вздохом, рыданием. И грянуло в те дни повальное бесстыдство, все обнажалось, все нарочито выставлялось напоказ. Я смотрел. Я видел. Видел, как Вирджиния уже не справляется со своими историями. По мере того как наливался ее живот, начинали дробиться ее воспоминания. Они не утратили своей ценности, однако рассказывались ею теперь скорее как анекдоты, не как истории. Исчезла ясность, четкость. Вирджиния все еще помнила имена, воспроизводила манеру, характеры индусов, арабов, израильтян, но все очевидней и очевидней ее зарисовки распадались на обрывочные воспоминания. Ушло ее собственное отношение, исчезла своя линия. В рассказах уже не оставалось самой Вирджинии. Они угрожающе напоминали сентиментальную тоску по экзотике. Вирджиния временами чуть не лицедействовала, ее яркая, самобытная память словно потухла раз и навсегда. Еще не иссяк многомасштабный, эпический размах, но уже угасала страстность, питавшая его живительной силой. Вирджиния раздвоилась: с одной стороны, забывая обо всем, она готовилась стать матерью; с другой — постепенно перерождалась в обычную сказительницу, собравшую, правда, сюжеты со всего света.
Повторяю, такие настали времена.
С Полем тоже что-то происходило. Думается, наедине с самим собой он отчаянно пытался высвободить свое неопределившееся «я». Но он никак не мог засечь главного своего противника и, не привыкший исходить из оборонительной позиции, не овладел необходимой тактикой защиты. Вместе с тем он, судя по всему, считал, что проникнуть в таинства науки выживания можно благодаря книгам, беседам, общению с людьми, просто и трезво смотрящими на жизнь. Среди его друзей становилось все меньше и меньше белых. Он нанялся в бригаду озеленителей и почти все время проводил на свежем воздухе. Он загорел, мускулы у него сделались стальными. Отрастил длинную черную бороду. Читал Библию, Сёрена Кьеркегора, трактаты по этике. Жирно подчеркивал строчки. Обросшее бородой лицо, глядевшее глубоким, немигающим взглядом, походило на лик страждущего, уязвленного болью Христа. В те дни Поль увлекся образом уличного бродяги. Нередко с горечью рассуждал о бесправии бедняков. Цитировал наизусть длинные отрывки из книг Исайи, Иеремии, Книги плача. Отца называл безнравственным трусом. Поля переполняло чувство собственной правоты и бунтарства, он был трагически одинок. Все же лицо его по-прежнему излучало сияние. Огромные карие глаза, как и прежде, хотя несколько растерянно, вопрошали: «Что есть я?»
Неоднократно наблюдая, как он силится скрыть свое одиночество, я все хотел ответить на его немой вопрос: «Ты некий белый человек, с надуманными взглядами; неужто твой вымысел залог твоей цельности?» Но ведь история была еще не завершена, и я не хотел снова вмешиваться в ход событий. Это его собственный сумбур, как и та суть, которую он изо всех сил пытался вырвать из монолитной и крепкой цитадели. Однако справедливости ради надо отметить: ни разу за все это время не бросил он Вирджинии: «Не понял!» И нельзя было не симпатизировать ему за его стоическую выдержку, за веру в то, что потом станет легче.
И вот в начале июня началось движение со стороны обоих родительских семейств. Родители Вирджинии стали частенько позванивать, предлагали всякие замечательные имена для будущего ребенка. Мать Поля прислала деньги на коляску. И намекнула Полю под большим секретом, что в ее жилах течет не только европейская кровь. Однако отец все еще упорствовал. Контраргументы с его стороны обросли новыми деталями: стоит ему признать младенца, потребуется признать и семейство Вирджинии, и если он нанесет им визит, ответный визит должны нанести они. В свете такой перспективы отцовское негативное отношение приобрело открыто классовый характер. Он не обладал изощренным умом, но в логике ему отказать было нельзя. Со своей стороны папаша сообщил сыну, что организовал устройство некоего черного служащего в свою компанию. Поль ответил ему, что так не пойдет. Мать сказала Полю, что отец должен подумать, а когда все обдумает, пусть Вирджиния с ребенком приезжают. Однако Вирджиния заявила Полю, что так тоже не пойдет.
Они не способны были встать на ее точку зрения.
— Я не желаю, чтоб мой ребенок стал почетным белым! — сказала Вирджиния.
Так она сказала мне в середине лета, когда мы пили с ней чай в Японском садике. Вокруг под большим тентом сидели, сгрудившись теснее в этот ранний утренний час росистой прохлады, туристы, жуя булочки, запивая горячим чаем. Поверх джинсов Вирджиния носила теперь просторную, длинную блузу, но гангстерская кепчонка по-прежнему с вызовом торчала на курчавой макушке. Живот стал заметнее, дитя росло. Темные щеки Вирджинии еще округлились, но глаза смотрели очень устало.
— Я — черная, — говорила Вирджиния. — Я такая, какая есть. Но разве я не отвоевала себе место под солнцем? Хотя бы в собственном сознании! — Она постучала пальцем по лбу. Горько усмехнулась, отхлебнула из чашки. — Когда наступают суровые времена, всяк норовит выдать себя за белого. Веками нигеры только так и поступали, ничего нового в этом нет. Но, черт побери, как это непросто, оставаясь Нигером, уметь перевоплощаться и в белых, и в желтых, в кого угодно! — Она рассмеялась. Потом произнесла: — Быть таким Нигером тоже что-нибудь да значит!
Мы пили чай, глядя, как от цветов поднимается влажная дымка. На дорожках щелкали фотоаппаратами туристы.
— У тебя и смелость была. И мужество. Ты была особенной! — сказал я.
— Я была белей белой и черней черной, — отозвалась она. — Что ж, по крайней мере умела видеть сквозь туман…
— Ты была смелая, очень смелая, — повторил я.
Турист с извиняющейся улыбкой остановился напротив, щелкнул нас своим фотоаппаратом.
— Да чушь все это, чушь! Все равно путей всего два, и, какой ни выберешь, все равно как слепой курице топтаться! По глупости кидаешься сразу на оба, а тогда то это не выходит, то другое, то третье… И чем кончается? Слепнешь на один глаз, бредешь с пригоршней воспоминаний… А я не хочу, чтоб мой ребенок был одноглазым, да еще и почетным белым! У негритоса хоть глаз пытливый…
Я внезапно ощутил, как меня внутри, точно овеяло утренней дымкой, пробрало холодком. Но я понял, что это притворство. Меня теперь не волновали ни они, ни их проблемы. Я не считал больше, что их история представляет интерес. Я обернулся, бросив:
— Да, ты права, жизнь — тяжелая штука.
Вирджиния вертела пальцами чашку. Вращала ее на покрытом ручной росписью блюдечке. Окинула взглядом парк. Сказала:
— Боюсь я за благоверного моего «нигера». Говорила тебе, у него доброе сердце. Он все еще мысленно сражается со всем этим дерьмом. Хоть, глядя на него, не скажешь, но он жилист, как мул, и так же упрям. Только сейчас начал приоткрывать оба глаза, хотя, если он так и не проронит ни единого слова, один глаз у него может закрыться навсегда, а душа станет черней, чем самые черные мои мысли. Так оно устроено…
Я решил, что больше им ничего не должен. Но перед Вирджинией, поскольку она щедро делилась богатством своих рассказов со мной, у меня оставались кое-какие обязательства. Я смотрел на туристов, хаотично движущихся под сережками красно-лиловой фуксии. Они сбивали нежные лепестки, те падали на землю. Со всех сторон павильон окружили толпы туристов. Кивнув на живот Вирджинии, я сказал:
— Хотя бы ради будущего ребенка — не надо черноты! Оставайся лучше среди типичных нигеров…
Она рассмеялась, хлопнула меня по спине.