Разбиватель сердец (сборник рассказов) - Веллер Михаил Иосифович (книги без сокращений txt) 📗
– А у нас один развелся прямо в день выпуска – ехать с ним отказалась, – привел капитан.
Долго вспоминали всякое… Оба летели на юбилейную встречу.
– Сколько лет? И у меня пятнадцать. Ты какое кончал?
– Первое имени Щорса.
– Ка-ак?! – не поверил полковник. – Да ведь я – Первой Щорса!
Оба сильно удивились.
– А пота?
– Седьмая.
– Ну дела! И я седьмая! А взвод?
– Семьсот тридцать четвертый.
– Т-ты что! точно? Я – семьсот тридцать четвертый! Стой… полковник просиял, – как же я тебя сразу не узнал! Шаскольский!
– Никак нет, товарищ полковник, я…
– Да однокашник, кончай: без званий и на ты… Луговкин!
– Да нет, я…
– Стой, не говори! Худолей?.. нет… Бочкарев!! Женя!!
– Власов я, – извиняясь, представился капитан.
– Власов! Власов… Надо же, сколько лет… даже не припомню, понимаешь… А-а! это у тебя в лагерях танкисты шинель пристроили?
– У меня, шинель?..
– Ну а меня, меня-то помнишь теперь? Узнал?
– Теперь узнал. М-мм… Германчук.
– Смотри лучше! Синицын! Синицын я, Андрей! Ну? На винтполигоне всегда макеты попроавлял – по столярке возиться нравилось.
– Извините… Гм. Вообще этим полигонная команда занимается.
– Ну – за встречу! Ах, хорошо. А как Худолей на штурмполосе выступал? в ров – в воду плюх, мокрый по песку ползком, под щитом застрял – и смотрит вверх жалобно: умора! А на фасад его двое втащили, он постоял-постоял на бревне – и стал медленно падать… ха-ха-ха! на руки поймали: цирк! А стал отличный офицер.
– Отличник был такой – Худолей, – усомнился капитан. – Не… А помните, Нестеров, из студентов, в личное время повести писал?
– Нестеров? Повести? Это который гимнаст, что ли? Он еще щит гранатой проломилл, помнишь?
– Щи-ит? Может, у меня тогда освобождение от полевой было… А помните, как Вара перед соревнованиями команду гонял?
– Кто?! Вара?! Да он через коня ласточкой – носом в дорожку летал. А майора Трубчинского с ПХР помнишь?
– Трубчинского?.. Не было такого майора. Вот майор Ростовцев – он нам шаг на плацу в три такта ставил, это точно.
– Какой Ростовцев, строеввую Гвоздев вел! А майор Соломатин стрелковую. А Бондарьков – разведку.
– Только не Соломатин, а Соломин. И он подполковником был. А вел тактику. Седоватый такой.
Оба уставились друг на друга подозрительно.
– Слушай, – задумчиво сказал полковник, – а ты где спал?
– У прохода, третья от стены. Под Иоаннисяном.
– Под Иоаннисяном Андрев спал, не свисти. Пианист.
– Какой пианист?! он и в строю-то петь не мог. А все время тратил на конспекты – лучшие в роте, по ним еще все готовились.
– Андреев, что я, не помню. А я спал у среднего окна.
– У среднего окна Германчук спал.
– Ну правильно. А я рядом.
– Рядом Богданов. Они двое сержанты были.
– Я! Я ефрейтор был.
– Ефрейтором Водопьянов был.
– А я кем был?! – завопил полковник. – А я где спал?! Развелось вас! историки! Тебе только мемуары писать!..
Капитан виновато выпрямился в кресле.
– Ты скажи точно – ты в каком году кончал?..
Самолет пошел на посадку.
– А Гришу, замкомвзвода, пилотку всегда ушивал, чтоб углами чтояла, помнишь?
– Никак нет, не помню. А старшего лейтенанта Бойцова помните?
– Какого Бойцова?!
Полковник был раздражен. Капитан растерян.
– Что ж это за белиберда получается, – недоумевал полковник. Ничего не понимаю…
В аэропорту он взял капитана в такси. Приехали к подъезду с вывеской бронзой по алому.
– Вот оно! – сказал полковник.
– Оно, – подтвердил капитан.
Эхо
Похороны прошли пристойно. Из крематория возвращались на поминки в двух автобусах; поначалу с осторожностью, а потом все свободнее говорили о своем, о детях, работе, об отпусках.
Квартира заполнилась деловито. Мужчины курили на лестнице; появились улыбки. Еда, закуски были приготовлены заранее и принесены из кулинарии, оживленное бутылками застолье по-житйски поднимало дух.
После первых рюмок уравнялся приглушенный гомон. Как часто ведется, многочисленная родня собирается вместе лишь по подобным поводам. Некоторые не виделись по нескольку лет. Мелкие междоусобицы отходили в этой атмосфере (покачивание голов, вздохи), царили приязнь и дружелюбие, действительно возникало некоторое ощущение родства; отношения возобновлялись.
Две дочери, обоим под пятьдесят, являлись как бы двумя основными центрами притяжения в этом несильном и приятном движении общения, в разговорах на родственные наезженные темы. В последние годы отношения между ними держались натянутые (из-за семей), – тем вернее хотелось сейчас каждой выказать свою любовь к другой, получая то же в ответ.
Разошлись в начале вечера, закусив, выпив, усталые, но не слишком, чуть печальные, чуть довольные тем, что все прошло по-человечески, что все были приятны всем, а впереди еще целый вечер – отдохнуть дома и обсудить прошедшее, – с уговорами "не забывать", куда вкладывалась подобающая доля братской укоризны и покаяния, с поцелуями и мужественными рукопожатиями, сопровождающимися короткими прочувственными взглядами в глаза; с удовлетворением.
Остались ближайшие: дочери с мужьями, сестра. Помыли посуду, выкинули мусор, расставили на место столы. Решили, сев спокойно, что вся мебель останется пока на местах, "пусть все будет, как было", может быть, квартиру удастся отхлопотать.
Назавтра дочери делили имущество: немногочисленный фарфор и хрусталь, книги, напитанные нафталином отрезы. Вздыхали, пожимали плечами, печально улыбались, неловко предлагая друг другу; много вытаскивалось устаревшего, ненужного, того, что сейчас, уже не принадлежавшее хозяину, следовало именовать хламом – а когда-то вкладывались деньги… "Вот так живешь-живешь…". "Кому это теперь все нужно…" И все же – присутствовало некоторое радостное возбуждение.
Увязали коробки. Разобрали фотографии. Пакеты со старыми письмами и т. д. сожгли, не открывая, на заднем дворе. Помыли руки. Попили чаю…
Договорились в жэке, подарив коробку конфет. В квартире стал жить старший внук, иногородний студент. Прописать его не удалось. Дом шел на капитальный ремонт, через два года жильцов расселили; студент уехал по распределению тогда же. Перед отъездом продал за грощи мебель – когда-то дорогую, сейчас вышедшую из моды, рассохшуюся. Сдал макулатуру, раздарил ничего не стоящие мелочи. Среди прочего была старая, каких давно не выпускают, общая тетрадь в черном коленкоре, с пожелтевшими, очень плотной бумаги страницами, на первой из них значилось стариковскими прыгающими крючками:
"Костер из новогодних елок в углу вечернего двора. Жгут две дворничихи в ватниках и платках. Столб искр исчезает в черном бархатном небе. Погода снежная, воздух вкусный. Гуляя, я с тротуара увидел за аркой огонь, и, подумаы, подошел. Стоял рядом минут двадцать; очень было хорошо, приятно: мороз, снег в хвое, запах смолы и пламени, отсветы на обшарпанной стене. Что-то отпустило, растаяло внутри: я ощутил какое-то единение с жизнью, природой, бытием, если угодно.Давно не было у меня этого действительно высокого, очищающего чувства всеприемлемости жизни: счастья".
"Сегодня, сидя за столом с газетой, заметил на стене паука. Паучок был небольшой, серый, он неторопливо шел куда-то. Вместо того, чтобы убить его, смахнуть со стены, я наблюдал – пока не поймал себя на чувстве симпатии к нему; и понял, насколько я одинок".
"Ходи по путям сердца своего…"
"Решительно не помню сопутствующих подробностей, осталось лишь впечатление, ощущение: белая ночь, тихий залив, серый и гладкий, дюны в клочковатой траве, изломанныфй силуэт северной сосны и рядом – береза. И под ветром костерок, догорающий…"
"Почем так часто вспоминаются костер, огонь?.."
"Еще костер – на лесозаготовках в двадцать шестом году. Нам не подвезли тогда хлеб, лежали у костерка на поляне, последние цигарки на круг курили, усталые, небритые, смеркалось, дождик заморосил; и вдруг бесконечным вздохом вошло счастье – подлинности жизни, единения и братства присутствующих… век бы не кончалось… черт его знает, как выразить…"