Под горой Метелихой (Роман) - Нечаев Евгений Павлович (книги без регистрации TXT) 📗
Не заметили, как осень подкралась, поля опустели. Урожай был добрым, по сухой дороге с хлебопоставками справились, больше плана сдали намного и отсеялись вовремя. Бригадиры подсчитали остатки, — по пяти килограммов на трудодень выпадало. Появилась в колхозе своя новенькая полуторка, вели разговор — теперь уже по-настоящему, на общем собрании — о том, чтобы строить на Красном яру электростанцию. Жизнь колхозная, что шла поначалу вразнотык, вкривь и вкось, — разворачивалась, с разбитых проселков на большак выходила, набирала разгон. Перед праздником, чтобы отметить семнадцатилетнюю годовщину Великого Октября, всем селом полных три дня на площади проработали — заложили сад. До самой Метелихи тополей и берез понасадили. Ограду церковную сняли, решетки железные в кузницу отвезли, а на самом куполе вместо проржавленного креста красный флаг выбросили.
— Через годик-другой сроем всё до основания, — говорил комсомольцам Николай Иванович, показывая на церковь. — На этом месте выстроим каменный клуб. И не клуб даже — настоящий Дворец культуры. Будет, всё это будет, друзья мои! А сейчас неотложное дело для нас — электростанция на Каменке. По первопутку снова за топоры возьмемся, в междупарье — на Красный яр!
Не пришлось Владимиру Дымову на плотике работать, не пришлось увидеть, как ровно год спустя, вспыхнуло над Красным яром светлое зарево; вскоре после праздников вызвали парня повесткой в военкомат, призвали (и так уж сверстников своих пропустил — льготой пользовался). Провожали всем селом, в клубе вечер устроили. И опять старики дивились: в былые-то, царские, годы рев стоял по деревне, когда в солдаты парней забирали, нынче с песнями, с переплясом!
На прощанье председатель колхоза обнял Владимира, похвальную грамоту от правления артели вручил, — знали бы там, в полку, какого работника в строй принимают. И по-отцовски же наказал строго:
— Знай, кому служишь отныне — всему государству нашему! До этого дня спрос с тебя был невелик, был ты у нас на глазах, в одной с нами семье вырос. Чуть чего, мог совета спросить. В армии, брат, уговоров не будет; там — приказ. Может и так случиться: приказать некому будет. Присягу не забывай; это тебе приказ до последнего дыхания.
Помолчал, подумал и добавил, глядя прямо в глаза новобранцу, будто мысли его читал:
— Семью поддержим, не думай об этом. Ну, давай-ка по обычаю стародавнему…
Карп Данилович тиснул еще раз за плечи парня и троекратно расцеловал в губы.
Вернулась Нюшка домой от околицы — пусто в избе. Принесла воды из колодца, самовар разожгла, две чашки на стол поставила и стакан граненый. Принялась протирать полотенцем всё это. Мутное дно у стакана, чем больше трет, тем хуже: разводы радужные появились на гранях. Потом догадалась: слезы это мешают смотреть.
Убрала стакан в шкафчик, отвернулась к окну, прислонилась виском к холодной глади стекла. Долго стояла так, крепко зажмурившись, и так же, не открывая глаз, опустилась на лавку. Усталым движением провела по щекам пальцами, а пальцы дрожат, горячие. И щеки впалыми показались. Открыла глаза — лежит на подоконнике раскрытая книжка «Трактор „фордзон-путиловец“». Прочитала зачем-то несколько строк — расплываются буквы, и не видно уж книжки и самого подоконника. Вместо этого Длинный пай, шалаш трактористов, возле телеги — костер. Смотрит Нюшка со стороны, вот он, трактор, ползет по меже, за рулем Володька, а сама она покачивается на упругом сиденье прицепщика. Вот и поле гороховое, тропинка лесная, Красный яр, заводь, заполненная туманом. Где-то рядом скрипит коростель, торопливый посвист утиных крыльев вверху, над уснувшим лесом, и тягучий, терпкий настой увядающих трав…
Не мигая смотрела Нюшка в это свое мимолетное прошлое, такое короткое и уже навеки оставленное за дверью; вспомнила все слова, сказанные жарким выдохом возле самого уха. Так же машинально, как посуду перетирала до этого, нащупала газету на этажерке, бережно завернула в нее книжку, отнесла за полог к постели, чтобы спрятать под пуховик, — были бы с ней навсегда и думы Володькины. И тут не выдержала — задернула полог, сунулась ничком в зыбкую толщу подушек.
Свекровь всё это видела. Подошла, узкой шершавой ладонью провела по плечу, вздохнула. Подсела поближе, еще раз вздохнула.
Нюшке подумалось — вот сейчас скажет, как Улита когда-то: «Поплачь, поплачь, девонька; в нашем бабьем деле оно помогает», но свекровь сказала совсем другое.
— Не на войну ведь ушел, чего слезы-то лить? Скольких забрали, все домой возвращаются, — говорила она неожиданно твердым голосом. — И там по машинной части определится; дело это для него не новое, да и служба теперь в солдатах короткая…
— Ляг по-хорошему да усни, — переждав минутку, продолжала Фроловна и, чтоб убить время, принялась рассказывать Нюшке, как она провожала своего Степана также вот осенью в четырнадцатом году. Одна-одинешенька с ползунком-несмышленышем осталась. Дождалась, однако, хоть долгих шесть лет горе мыкала. С немцем когда замиренье вышло, в лазарете муж лежал, в Питер потом подался, доподлинно всё распознать: правда ли, что земли барские да казенные новая власть мужику отдала? Ну, узнал, сказывал после-то: от самого Ленина слова эти слышал; да вместо того, чтобы домой, — в Сибирь, с Колчаком воевать. Вернулся вместе с Романом. Месяца не прошло — из лесов прикамских банда нагрянула. Прознали откуда-то, что у красных служил. Возле крыльца шашками зарубили. На ее глазах. Так же вот у окна стояла, Володькину голову к себе прижимала. До сих пор видит.
Кончила старая скорбную свою исповедь, а Нюшка лежит и дохнуть боится. Знала, слышала стороной, та же Улита рассказывала, что Володькиного отца во дворе беляки насмерть убили, а чтобы так вот, в несколько слов, от самой Фроловны услышать, не думала.
— А может, Артюха всё это, маманя? — спросила Нюшка, глотая колючий комок. — Как и Фрола? Как Верочку?
— Чего не знаю, того не знаю; греха на душу брать не буду, — ответила та. — Козел свое получил, бог с ним совсем. Степану-покойнику и мне оттого не легче. — И замолчала, оставив руку на Нюшкиной голове.
Долго молчали обе. Потом старушка поднялась.
— Так-то вот, доченька, — говорила откуда-то уже издалека, — всякого повидать довелось, а твое-то горе и горем не след называть. Настоящего горя не ждешь, не знаешь, когда в дверь оно постучится. Спи, давай- ка укрою тебя…
Больше недели письма не было, а потом сразу три: из Уфы, Челябинска и Новосибирска. Еще дней через десять прочитала Нюшка в жирном оттиске почтового штемпеля— «Чита». В этом конверте было второе письмо — Николаю Ивановичу. В тот же час отнесла его Нюшка учителю.
«Здравствуйте, Николай Иванович и Маргарита Васильевна! — так начиналось это письмо. — Еду вторую неделю и от окошка не отхожу — до чего же велика Россия! Насмотрелся на горы уральские, на степи бескрайние и тайгу сибирскую. Когда Байкал объезжали, задумал было туннели считать — сбился на четвертом десятке. Помню, в школе мы проходили, как-то не верилось, а теперь вот своими глазами увидел: на сотни верст земли нетронутыми лежат, леса — шапка завалится, а в горах руды всякой не перебрать, наверно.
На Урале, куда ни посмотришь, заводские трубы дымят, а тут нету. Верно, руки еще не дошли, а дойдут, Николай Иванович, быть не может того, чтобы край этот необжитым остался!
А Байкал — правильно в песне поется — море! Аж дух спирало, когда поезд по самой кромочке пробирался, а внизу обрыв сажен на тридцать. Страхота — одно слово. И народ тут чудной: на коровах верхами едут. Не поймешь — мужик или баба: с трубками все и в штанах из собачьего меха. Жалко вот, аппарата нет у меня фотографического; наснимал бы я тут такого, что в Каменном Броде никому и присниться не может. Отслужусь, в школе нашей обязательно обо всем расскажу. А служить мне, Николай Иванович, в танковой части. Как в Челябинске нас развели по командам, к нашему строю подошел командир в черной кожанке и в таком же кожаном шлеме. С ним и едем теперь, а куда — не сказывает».