Молчание неба (Избранное) - Кожухова Ольга Константиновна (книги без сокращений TXT) 📗
Когда два с лишним года прослужишь в одной армии, то ты всех знаешь и все знают тебя. Нет такого шофера, который бы тебя не подвез, даже если у него в кузове горючее или снаряды. Нет такого контрольно-пропускного пункта, где бы не было хороших приятелей. В каждой роте, куда ни придешь, обязательно есть старожилы, которые помнят Обносово, бой в Макашине. Первым делом угостят тебя ротной баней, не беда, что совсем рядом с ней рвутся мины: «Когда он начнет класть ближе, мы крикнем! Выскочишь!» После бани — хороших щец, а там, где свой брат «старожильский» повар, то и пельменей, и жареного зайца, и оладушек с медом из неведомых мне запасов. А потом уже дело и разговоры до ночи.
Здесь, в этой деревне, я тоже знаю многих. Можно где-нибудь переночевать, а утром, с первой попутной машиной вернуться к себе.
В раздумье я долго стою на скрещении двух дорог, оглядываю порядок домов. Все окна темны, занавешены плащ-палатками, не угадаешь, есть там люди или нет. Наконец я направляюсь к избе по столбу дыма, курящемуся из трубы. Поднимаюсь по грязным, намерзшим ступенькам, стучу в дверь.
Кто-то кашляет там, за дверью, гремит щеколдой и даже не спрашивает, кто идет.
— Александр Игнатьевич, вы дома?
— О-о, Шура! Дома, дома, как видишь!
— Можно к вам?
— Заходи, гостьей будешь! Давненько я тебя не видал! Сейчас будем ужинать.
Невысокий человек с двумя большими звездами на погонах впускает меня в комнату. Волосы его серебрятся. Лицо в резких складках. Две из них, самые глубокие, почти черные, в углах рта.
Он глядит на меня спокойнейшими, безмятежными глазами, как будто так это и надо: чтобы я среди ночи пришла к нему ужинать.
Он ставит на стол, накрытый газетами, две тарелки, снимает с печки дымящийся котелок. Там что-то вкусно пыхтит и булькает. Я мою под умывальником руки.
Мы садимся за стол.
— Ты откуда?
— Из ремонтных мастерских. Да вот припозднилась…
— Ну что, с повышением тебя в должности?
— Да.
— Хорошее дело! В политотделе повеселей! Не то что в полку.
— Мне в полку тоже было достаточно весело.
— Ну все же…
Мы едим нечто вроде харчо, вкуснейшее варево, и разговариваем о буднях дивизии: кто куда ездил, кто ранен, кто вернулся из краткосрочного отпуска. О моих комсомольских делах. О начальнике политотдела красавце Шокольском, которого, говорят, у нас забирают в поарм. А я все думаю об одном: об идущем сейчас в тыл Алексее. О моей черной тайне, которой я ни с кем не могу поделиться.
После ужина Александр Игнатьевич моет посуду, закуривает, а я расставляю на доске шахматные фигуры.
— Ты чего-то сегодня хмурая, — говорит Александр Игнатьевич, — что случилось?
— Ничего.
— Вот и врешь. Я же вижу.
— Да нет, ничего. Все нормально.
— Ну, ну. Тогда не зевай! Ходи.
Александр Игнатьевич тоже делает ход и поглядывает на меня из-под нависших бровей.
— Шура!
— Да.
Он мне делает мат в три хода.
— Что с тобой? Ты влюбилась!
— Сказать честно? Разлюбила!
— Кого?
— Себя.
— О, это уже кое-что! Это страшно, — шутит он, усмехаясь одними глазами.
А я говорю:
— Да, довольно-таки страшновато.
— А конкретней?
— Да так. — Я все еще мнусь. Но тайна душит меня, она сама подступает к горлу.
— Ну, рассказывай, чего натворила! — говорит он и сворачивает длинную козью ножку. Закуривает.
И я начинаю свой недолгий рассказ. Очень сбивчивый. Торопливый. Мне кажется, я тоже запуталась в трагических обстоятельствах этой ночи.
Александр Игнатьевич сидит за столом, неловко согнувшись. Козья ножка погасла.
— Это все? — говорит он, дослушав.
— Пока все.
— Ну что ж… Бывает!
— Что бывает?
Александр Игнатьевич перемешивает фигуры, укладывает их одну за другой в доску, запирает крючком.
— На войне все бывает.
— А если он до Москвы дойдет?
— Не дойдет. Ему не дадут дойти.
— Да, я тоже так думаю. Но ведь он пробирался сюда — и дошел. Кто знает, куда он дойдет?
Собеседник мой подумал и ответил серьезно:
— Куда надо, дойдет. А куда не надо, его не допустят.
— Вы уверены в этом?
— Да. Уверен.
Мне кажется, он знает об этой истории гораздо больше, чем я. Меня это несколько успокаивает. Но взгляд невольно сам устремляется на забитое сеном окно, за которым декабрьская ночь, серый снег и изрытая гусеницами дорога. Там, по этой дороге, по нашей советской земле, сейчас идет, крадучись от поста к посту, человек.
И за ним такой черный, словно угольный, след на свежем снегу.
Он не должен дойти…
Глава шестая
Штаб армии стоял уже в Польше, на Висле, когда Кедров после очередного ранения прибыл из госпиталя.
Он явился доложиться начальству. И в каждом отделе штаба, куда заглядывал, его тискали, целовали, хлопали по плечам, повертывали перед окошком всеми боками, чтобы убедиться окончательно: да, жив, здоров Алексей Николаевич и снова готов воевать, хоть куда!
— А мы уже думали, ты от нас навсегда, — заметил начальник оперативного отдела полковник Якимов, разглядывая Кедрова.
— В инвалиды, что ль? — пошутил Кедров.
— Ну, не в инвалиды, а так. Мало ль куда. На Третий Украинский. Иль к Баграмяну. От такого, как ты, я думаю, никто не откажется!
— Да уж нет. Я снова сюда, — смутился Алексей Николаевич. — По старой памяти. Было дело, предлагали хорошую должность. Но я отказался. Сказал, что без вас не могу.
— И правильно сделал, — прогудел высокий, длиннолицый Оськин, член Военного совета армии. — Дивизия тебя ждет. Народ там хороший. И мы тоже здесь неплохие. — И он засмеялся раскатисто, самодовольно.
Просидев целый день в прокуренных комнатах отделов и наслушавшись всяческих новостей, узнав обстановку на фронте, Кедров вышел из штаба поздно.
Он пошел побродить по городу наугад, не зная дороги, глубоко задумавшись и не обращая внимания на мелкий сеющий дождь, пока наконец не заблудился и не остановился перед старым замком с зубчатыми башнями и крепостными стенами. Город в сумерках выглядел переводной картинкой, еще не проявленной, в сером тумане. По брусчатой мостовой шли женщины в прозрачных плащах, под разноцветными зонтиками, стучали высокими каблуками. Кедрову они показались очень странными, эти мирные зонтики и каблуки. Все женщины в армии, каких он знал, ходили в простых сапогах и застиранных гимнастерках и от этого в его глазах не были хуже. Он вгляделся и в прохожих мужчин, в их непроницаемо-вежливые лица, в их костюмы и шляпы особенного покроя, каких не увидишь в России, и снова долго раздумывал, вспоминая те времена, когда он сидел на обстреливаемом со всех сторон «пятачке» под Алексеевскими хуторами, а на батареях не было лишнего снаряда, чтобы ответить на огонь противника.
От Алексеевских хуторов до Польши лежала такая большая дорога, что Кедров только вздохнул: каждый день был спрессованным десятилетием. Видел всякое: и хорошее и плохое.
Он шагал по булыжнику и осматривался по сторонам с каким-то особенным чувством, в котором еще не хотел признаться себе: он искал здесь знакомого человека. Он хотел разыскать его, не расспрашивая о нем, не узнавая, где он и что с ним, а просто вот так повстречать на улице, под дождем, совершенно случайно. И не встретил. И это его огорчало. Он-то думал, что все будет проще.
Вернувшись в штаб армии, промокший, голодный, Кедров разыскал своего шофера, приехавшего за ним из дивизии, и сказал:
— Так что ж? Значит, едем домой? — И он улыбнулся при одном только воспоминании о своей части.
Дивизия теперь была его домом — главным домом, где ждала его главная радость. Радость встречи с боевыми друзьями, с машинами, с мощной техникой, которая так щедро и без задержки теперь поступает на фронт, со старыми бойцами в том старом артиллерийском полку, где он когда-то служил командиром и куда любит теперь иногда приезжать.